Ю. П.
Прежде всего, я пишу подолгу. На самом деле у меня мало вещей, просто все экранизировано, инсценировано, отсюда ощущение, что написано много. Большинство моих ровесников-прозаиков написали в два-три раза больше. Каждая вещь проходит минимум десять редакций, это огромные стопки вариантов. Когда 10 лет назад перешел на компьютер, стало проще. Чаще всего я вынужден перечитывать, когда готовлю собрание сочинений, которых было несколько. Это очень полезное занятие, когда читаешь спустя много лет, отстранившись, и иногда находишь явные глупости. А ведь была корректура, были переиздания… Допустим, не может быть у человека на лычках эта эмблема или не может быть в октябре этого растения, которое давно уже облетело. Какие-то такие вещи правлю, остальное, конечно, не трогаю. Бывает, удивляешься, не веришь, что вот эта мысль пришла в голову, скажем, в 27 лет, ведь казалось, я понял это только сейчас. И наоборот: помнишь, было в произведении какое-то место, которым гордился, а теперь ничего такого достойного гордости не видишь. Очень интересное ощущение.Ю. П.
Конечно, ведь текст довольно долго сохраняет для автора память о его усилиях. Почему самое трудное в литературной профессии – это объективно себя оценивать? К примеру, общаешься с человеком, который является доктором филологических наук, автором монографий о поэтах, составителем поэтической антологии, знает наизусть всего Белого или Кузмина, и вдруг он начинает читать свои стихи… И это что-то чудовищное! Как же так, ведь он такой образованный! Потом я понял: когда человек начинает писать, он чаще всего оценивает не то, что написал, а замысел, процесс создания, в который вложено много труда, и путает результат с душевными затратами и творческими усилиями.Ю. П.
Кстати, поэтому литератору и нужен хороший редактор. Это сейчас просто беда, умирающая профессия. Редакторам мало платят, считается, что писатель сам все может. Но я так не думаю. Напротив, чем лучше писатель, тем больше ему нужен редактор.Ю. П.
У меня смолоду, как только начал писать прозу (хотя я не был наивным человеком, работал в комсомольской системе, в газете «Московский литератор»), был принцип: напишу, что считаю нужным, а потом уже разберусь. Другое дело, что я никогда не был «чернушником», а правду литературы никогда не видел в том, чтобы максимально насытить текст физиологией и матерщиной. Я убежден, если человек в совершенстве владеет русским языком, то он может так построить фразу, что читатель все поймет без ненормативной лексики.Ю. П.
Это все идет от беспомощности. «Апофегей» имел успех, потому что в советский период это была одна из первых вещей, где довольно подробно описаны интимные отношения героев. Но для этого придуманы особые слова, эвфемизмы, метафоры и т. д., то есть читатель все воображал, но я не оскорблял его слух. Если бы задача писателя состояла в том, чтобы подробно описать процесс испражнения, то литература на этом бы закончилась. Спорят, к примеру, о Сорокине, но здесь все понятно: человек строит свою известность на сознательном нарушении табу нашего культурного менталитета. Скажем, у немцев весь юмор во многом построен на том, что связано с физиологическими отправлениями организма, и у них это не вызывает отторжения. Но Сорокин (ведь не зря он и многие наши писатели-чернушники подолгу живут в Германии) переносит чуждую традицию в нашу литературу – это вызывает скандальный интерес, но не производит художественного эффекта, потому что у нас другая культура.