– Мне дороже всего повесть «Апофегей». Там я стал тем, кем я стал. Все-таки ранние повести – это чистый критический реализм, там я разгребатель грязи и разрушитель мифов. Не больше. Тем Поляковым, которого все оценили, автором гротескного реализма я стал в «Апофегее». Не случайно это слово вошло в словари. Как-то Владимир Соколов сказал мне за чашкой чая: «Юра, писатель обретает стиль не тогда, когда он начинает понимать, как он должен писать, а когда он понимает, как он не должен писать».
В «Апофегее» я понял, как я не должен писать. А у читателей моих есть две любимые книги: это «Козленок в молоке» и «Парижская любовь Кости Гуманкова». На всех читательских конференциях про «Парижскую любовь…» обязательно вспомнят.
–
– Думаю, да. Я не совершил ошибку, занявшись чугуном вместо гипса. Я выбрал ту профессию, для которой мне Бог дал какие-то способности. Я ведь и политикой занимался, и наукой занимался, два раза руководил газетой. Я понял, что все это для меня не главное. Могу быть главным редактором, но понимая, что прежде всего я писатель.
–
– Очень люблю Михаила Булгакова. Пьесы его, «Зойкину квартиру», «Мастера и Маргариту»…
–
– Безусловно. Люблю перечитывать «Записки Пиквикского клуба». А вот Зощенко для меня далек. Иной юмор. Валентина Катаева люблю перечитывать. Из современников раза два или три перечитывал «Альтиста Данилова» Владимира Орлова, о котором сейчас абсолютно зря забыли. Больше всего ценю в писателях перечитываемость. И сам к этому стремлюсь. Если тебя перечитывают, значит, это уже прочно.
–
– Меня возмущало в былой либеральной «Литературной газете» воинствующее, хамское перевирание реальной культурно-эстетической иерархии. Когда полное ничтожество, штукари и проходимцы, выдавались за крупных писателей, когда литераторы, давно впавшие в нечитаемое занудство, типа Маканина и Битова, объявлялись гениями, а действительно талантливые и серьезные писатели отодвигались на периферию и признавались никчемными. Когда мне предложили и все стали уговаривать: иди, иди, я думаю, вот буду там уродоваться, а вы будете печататься. Все радостно закричали: конечно. Ты же активный, ты же это можешь. Сначала меня это разозлило. Значит, Володя Личутин будет писать романы, а я буду уродоваться. Но потом я поразмыслил, но ведь друзья мои правы. Мне действительно это по силам. Могу не только по энергетике, но и по опыту. И я решил сделать газету, где вы все будете рядом, и читатель сможет по-настоящему убедиться, кто чего стоит. Если ты проходимец, ты будешь в этой газете проходимцем. Если ты сильный писатель, независимо от твоих политических пристрастий, от коммунистических до либеральных, это тоже все увидят.
И мне это удается. Хотя сначала подняли вой, Наталья Иванова кричала: как я буду на одной странице с Бондаренко? А так и будешь. Или не будешь. Мало ли кто кому не нравится. И меня будет Наталья Иванова, размахивавшая руками в советское время в страхе, что я принес ей провокационную повесть, учить свободе слова и демократии…
–
– Это, конечно, будет мое видение. Если Чехова мы относим к двадцатому веку, то первым идет Чехов. Затем Куприн, Бунин, Шмелев, Булгаков, Шолохов, Леонов, Катаев, конечно, Горький, и Распутин… Конечно, многие не вошли.
–
– Конечно. В десятку никак не помещаются самые достойные. Ты сделал жестокое ограничение. Надо говорить о двадцатке или о тридцатке самых достойных. Назови мне любую западную литературу, где столь плотно с талантами. Это же все создатели своего языка, своего стиля. В этом контексте и нам тяжело работать. Просто лишь тем, кто с себя начинает и собой заканчивает. Но и уровень у них еще тот.