В пакете из Лешиного карманчика оказалось одиннадцать паспортных книжек по числу готовых к побегу. Сумасшествие — рисковать одиннадцатью документами сразу! Хотя, в сущности, если хорошенько подумать, для тех, кто провалится на передаче, разницы нет: один бланк или одиннадцать. И бланков не жалко: они ведь липовые, собственного изготовления…
Грач рассмеялся. Мысль сделала полный круг и привела к выводу, что на воле поступили правильно, прислав все паспорта сразу: лучше один раз рискнуть, чем одиннадцать. Ровно в десять раз меньше шансов провалиться.
А Люся эта молодец! И сильная: как она Лешу подняла! Как перышко. Кто такая?
Но никто из искровцев ее не знал.
Впрочем, существенного значения это не имело: сегодняшняя первая встреча Грача с Люсей должна была быть и последней, потому что Бауман на свидании с «невестой» передал через нее последнее распоряжение о дне побега:
ЧЕРЕЗ ТРИ ДНЯ
Глава XXXIII
ТРЕВОГА
Бауман настоял на таком коротком сроке. Усмехаясь всегдашней своей ласковой и теплой улыбкой, Грач пояснил, что медлить нечего. Он, как выразился Крохмаль, «форсировал события». Паспорта и деньги на руках. Материал для лестницы — простыни, полотенца, табуреты, стулья-по камерам. «Лекарство» хлоралгидрат, которым будут усыплять дежурного надзирателя — испытано на Мальцмане и других, доза определена точно: запас «лекарства» есть, и его надо расходовать, пока оно не скисло и не потеряло силы. О доставке кошки условились: если и она проскочит — «киска-мурлыка», — чего еще ждать? Чтобы начались дожди и по вечерам нельзя было выходить на прогулку?..
Против всех этих доводов спорить было нельзя. В эту же ночь Бауман и Бобровский связали лестницу из скрученных узких полотнищ, изорванных по длине тюремных простынь, вплетая — ступеньками — ножки табуреток и стульев: во многих камерах были «собственные», на собственные деньги купленные заключенными, «венские» стулья.
Ступенек получилось тринадцать; длина лестницы — семь аршин.
Ее упаковали в тюфяк баумановской койки. Тюфяк вспух, стал ребристым от ступенек-палок, которые никак не удавалось так уложить, чтобы они не торчали. Этим окончательно решался вопрос — когда. Долго держать в камере лестницу было невозможно: при первом же обыске и даже первом мытье камеры лестницу должны были обнаружить. И тогда — крышка!
Стало быть, никаких отсрочек.
Послезавтра.
Бобровский заснул сразу, как только ткнулся в подушку, что явно свидетельствовало о сильной его усталости. Действительно, день выдался напряженный.
У Баумана усталость сказалась в обратном: он никак не мог уснуть.
Бессонница была томительная, тяжелая, нудная. «Усталая» бессонница, когда мысли волочатся тягучим, медленным шагом — ни к чему и ни на что не нужные мысли.
Мысли ни о чем. На что глянет зрачок, от того и начинает тянуться вязкая, ленивая нить… мыслей? Нет. Как-то иначе надо это назвать. В науке, может быть, и есть такое особое название, только он не знает.
Вот Бобровский спит самозабвенно. Не храпит. Он, Бауман, заметил, что люди не храпят, если очень устали. Верно это или просто так, случайно ему такие люди попадались? И Бобровский тоже только случайно сегодня не храпит: лежит недвижно, совершенно недвижно. Как труп. Как мощи.
У него и кличка партийная: Моща.
В сущности, нелепая кличка. А вот к Литвинову подходит — Папаша. Эссен тоже ладно прозвали — Зверь: она действительно косматая какая-то, бросается. Или Елену Дмитриевну называют Абсолют: о чем она не начнет говорить, обязательно будет утверждать — «абсолютно». И Грач — хорошо; Козуба сказал: «птица весенняя»…
Огонек в лампе, приспущенный, стал тускнеть, сгущая в камере сумрак. Наверное, керосин кончился. Бауман приподнялся. И от его движения пугливо шарахнулись копошившиеся у наружной стены, где окно, рыжие огромные крысы и побежали, волоча голые хвосты по каменному холодному полу.
На решетке окна подвешена передача: колбаса, масло. Пахнет роскошно, на всю камеру. На запах и вылезали крысы. Но до решетки им не добраться.
Впрочем, они все равно каждую ночь бродят по камере.
От чахнущего, чуть-чуть уже желтеющего огонька стало неприютно, жутко. Да, жутко! Грач это слово сказал себе прямо в лицо, потому что он не боялся слов. Жутко!
До боли захотелось услышать радостный, бодрый человеческий голос, пожать товарищескую, крепкую руку… Разбудить Бобровского или постучать в соседнюю камеру Литвинову?..
Постучать?.. Невольно навернулась на губы улыбка: за все лукьяновское время ни разу не пришлось перестукиваться. Тюрьма называется!.. Пожалуй, и азбуку забыл?
Нет. Только приоткрыл глаза — четко, как напечатанная, стала перед глазами табличка подпольного тюремного стука.
Бауман повернулся боком к стеке и, совершенно неожиданно для себя самого, заснул.
…Слух рванули два коротких и гулких удара.
— Стреляют. Слышишь?
Сон отлетел мгновенно. Бауман поднял лицо к койке Бобровского. Моща сидел, опустив на пол босые ноги; волосы космами валились на лоб. Он слушал, весь напрягшись.
Стреляют? Нет. Тихо.