Читаем Грач - птица весенняя полностью

Камера тиха особенной какой-то, словно затаившейся-на удар! — тишиной. Не камера одна: вся тюрьма, вся ночь по эту сторону решетки и по ту, вольную, сторону.

На цыпочках Бобровский подкрался к двери. Долгая тишь… и потом сразу-крик, пронзительный, многоголосый и перебойный, топот ног, перезвон сигнального, набатного колокола. Быстро и зло защелкали близко-близко совсем, под стеной, револьверные выстрелы. По коридору, мимо камер, загрохотали подковы тяжелых каблуков.

Бауман вскочил.

Они стояли теперь оба рядом против запертой двери, дыша тяжело, прислушиваясь к голосам в коридоре.

Потом все стихло: и в политическом корпусе, и на улице, за стенами тюрьмы. Но они продолжали стоять, как были: босые, раздетые.

Справа, сквозь стену, осторожный и быстрый, чуть слышно дошел стук. И сразу отошла хмара бессонной ночи, недолгая слабость. Потому что заговорила тюрьма.

Откинувшись на койку. Грач поймал чутком слухом четыре буквы; первая отстучалась раньше, чем он стал считать:

О-Б-Е-Г

Побег?

Без них? И Литвинова? Потому что это Литвинов стучит.

Грач застучал в свою очередь, стараясь сдержать спешившую руку. И буквы, как назло, долгостучные, многоударные: каждая по семи.

К-Т-О

Бобровский с ним рядом, почти припав к стене туговатым на слух ухом, повторял губами на буквы переведенные стуки. Ответное слово — долгое, но они угадали с первых же знаков:

У-Г-О

— Уголовные!

— Вот угораздило! Под самый наш день… Теперь, того и гляди, завинтят тюрьму.

Бобровский, потемнев, подтвердил:

— Завинтят несомненно. И до отказа. После таких происшествий всегда строгости. И завтрашний день, во всяком случае, к черту ушел. В трубу.

— Нет! — Бауман даже кулаком стукнул по столу. Но сейчас же одумался.

Завтрашний день, конечно же, насмарку. С утра надо будет на решетку не белое полотенце, как было условлено, а черную его, Бауманову, рубашку. Отбой. Окно его камеры видно с Полтавской улицы. Там будут сторожить — ждать сигнала.

— Вот случай! Как не крути, украли у нас завтрашний день бежавшие воры…

Гулко стукнула в коридоре дверь — выходная, на площадку: только у нее одной тяжелый такой, железный и визжащий стук. Прозвенело оружие. И слышно стало: идут. Много и кучно.

Обыск.

После побега в тюрьмах всегда повальные обыски. По горячему следу.

Сквозь стену — неистовый стук: три… четыре…

О

Бауман ударил кулаком в ответ: «Сами знаем».

Лестница. Семь аршин. Тринадцать ступеней. Полотнища, скрученные в жгуты. Сейчас вспорют тюфяк… Нельзя ж не прощупать, когда даже на глаз видно… Переложить некуда. Куда их денешь — тринадцать — в проклятом каменном этом мешке?..

Шаги ближе, ближе. Лязг шашек и шпор…

— Всё прахом? Ну нет!

Бобровский схватил за ножку единственный в камере табурет, привалился левым плечом к косяку, готовый к удару. Как только откроется дверь, углом табурета — в висок, наповал. И сразу — с убитого — оружие уже на двоих.

Бауман быстрой и твердой рукой вырвал табурет, толкнул на койку.

— Из всякого положения выход есть. Нет выхода только из гроба. Ты что, в гроб хочешь?

Он лег, лицом в жесткую подушку. Голоса зазвучали у самой двери. Слова падали гулко и скупо. Бауман сторожил только одно слово, один смысл, звук один: он ждал скрежета ключа в замке.

Но скрежета не было.

В коридоре засмеялись. Сначала кто-то один, незнакомый, затем подхватили надзиратели. Шаги стали удаляться. Стукнула железом окованная дверь.

И опять всё тихо.

Грач окликнул:

— Слышал, что они говорили, Бобровский? Неудача. Двое убито, трое ранено, одного забили насмерть при поимке. Все остальные — в карцере. Завтра будут пороть… до суда.

Бобровский не ответил. Утомленные нервы не выдержали: он был в обмороке.

Глава XXXIV

КОШКА В ЦВЕТАХ

— Сыч!

— Я. — Козуба оглянулся на оклик.

Кроме него в комнате было еще человек пять или шесть рабочих. Они толпились около стола, на котором лежали небрежным ворохом цветы. Две девушки подбирали стебель к стеблю — розы, левкои, георгины…

Вошедший оглянул комнату и спросил негромко:

— Можно?

Козуба ухмыльнулся ласково:

— При ребятах?.. А что ж с ними поделаешь? Куда я их дену? Ну-ну, показывай, хвастайся, Семен.

Семен поставил на стул окутанную платком корзинку, сбросил платок, вынул железный остролапый, о пяти концах, якорек-кошку.

— Хвастать не хвастаю, но слона подвесь — сдержит.

— Слона и будут подвешивать. Это ты в точку потрафил. Сдержит, говоришь?

Козуба прикинул на руке якорь, оглядывая железо пристальным, испытующим взглядом. Пять кованых лап топырились тяжело и цепко. Он остался доволен.

Почему так случилось, что именно он, новый в Киеве человек, стал во главе всего дела по организации побега? Потому, что он возрастом старше? Или потому, что рабочий? Почему так случилось, что именно его стала слушаться вся молодежь эта — из депо, железнодорожных мастерских, с Греттеровского завода и прочих, когда провал срезал всю верхушку здешней партийной организации?

— А ну, Марья Федоровна, займись… как я говорил. Блондинка — румяная, низенькая — приняла от Козубы якорь в две руки и ахнула:

— Бог мой, какой тяжелый! Люся ни в жизнь не сдержит.

Перейти на страницу:

Похожие книги