Помню, меня тогда затрясло. Уши наполнило звоном, будто рядом со мной ударили в набат — это из ослабевших пальцев выпал и стукнулся о доски пола зазубренный нож. Я отступаю на шаг и останавливаюсь. Бежать некуда: за моей спиной в дверях стоит сержант Харт. От него пахнет кровью и смертью — тяжелый запах, пропитавший его насквозь за долгие годы тренировок и пыток. Я не вижу его лица, да и не хочу видеть. Зато появляется желание развернуться и выпустить ему пулю в лоб. Но Харт не один. За ним, в дыму и пламени, ждет еще сотня таких же — стервятники со смердящими клювами, готовые разорвать тебя на куски, едва только проявишь слабость. И я слышу слова — страшные и хлесткие, как удар плетью:
— Никакого милосердия.
Они до сих пор являются мне в кошмарах, когда ночь заливает чернилами окна, а на стене пляшут оранжевые отблески фонаря. И вспоминаю ту полоумную старуху — она улыбается мне ласково и называет Ванечкой, а я вынимаю маузер и стреляю ей в голову. Тогда она дергается и беззвучно заваливается на спину. Беззвучно — потому что за окном полыхает взрыв. Окна дребезжат, стены ходят ходуном, и пол под ногами выгибается, как спина перепуганной кошки. Я опираюсь о стол и стараюсь сохранить равновесие. И дышу тяжело, хрипло. И мне кажется — красно-оранжевый свет опаляет мне ресницы и веки. Смотреть почему-то больно. И сердце, бившееся так быстро, вдруг замирает и превращается в камень — эта тяжесть наполняет меня, тянет на дно. Наверное, в бездну Эреба, куда попадают все проклятые души.
Потом, правда, становится легче, почти не страшно. Потом воспоминания изглаживаются, а дни становятся похожи один на другой, затягиваются мутной кровавой пеленой. И нет ничего — лишь пустота. Поэтому делаешь все более страшные вещи — только бы наполнить эту пустоту смыслом, а, может, дойти до той грани, за которой вернутся хоть какие-то чувства. Это похоже на вечный бег по кругу, на жизнь во сне, когда хочешь проснуться — но не можешь. Жизнь в Даре напоминала затяжную кому.
Теперь все по-другому. Теперь я очнулся от многолетнего тяжелого сна, а мой преторианский китель — как анамнез. Доказательство моей болезни. И если Морташ и его приятели с телевиденья хотели ударить меня посильнее — что ж, они знали, куда бить.
Я выхожу к Торию смущенный и взволнованный, на ходу поправляю портупею. Удивительно, но форма сидит на мне так, будто пошили ее только вчера. Помню, как Марта однажды сказала, со вздохом глядя то на меня, то на булочку в сахарной пудре:
— Везет тебе, Янушка. Столько сладкого кушать — и не поправляться.
Мне тогда хотелось ответить, что, конечно, с этим везет. Только для этого надо сначала переродиться в коконе, потом несколько лет терпеть пытки и издевательства тренера и в конце сдать тест на зрелость, убив беспомощную старуху в полуразваленной лачуге. Но вовремя опомнился: некоторые вещи людям лучше не говорить.
— Как я выгляжу? — спрашиваю у Тория.
Он оценивает меня прищуренным взглядом и отвечает:
— Как господин Дарский офицер. Хочется падать в ноги и молить о пощаде.
— Ха-ха! — произношу саркастично и корчу физиономию, которую Торий должен расценить, как обидчивую. На самом деле ничего подобного — его слова не задевают никоим образом. Я хоть и чувствую некоторую неловкость, но на сердце становится куда спокойнее. Вопреки опасениям, у меня не появляется желания резать людей налево и направо. Монстр не просыпается — и это становится большим облегчением для меня.
Мы выходим из дома. Во дворе сталкиваемся с бабкой, которая живет этажом ниже. Она отшатывается с дороги, размашисто крестится, бормочет под нос: «Свят-свят…»
Кажется, в окна высовываются и другие жильцы — я стараюсь не смотреть, но чувствую, как спину прожигают любопытные взгляды. А потому быстро юркаю на заднее сиденье автомобиля. Я не люблю быть в центре внимания. Но преторианский мундир — как яркая шляпка мухомора, сигнализирующая: «Осторожно! Опасность!». И если в Даре предпочитали внимать этому предупреждению и обходили меня стороной, то здесь, в городе, куда больше желающих подойти поближе и ткнуть палкой.
Всю дорогу до студии Торий наставляет меня: как держаться, что говорить, о чем лучше умалчивать. Слушаю вполуха: все это знаю без него, но понимаю его волнение и не хочу обижать. У самого мыслей никаких нет — ветер, сквозняком проникающий в приоткрытое окно, все выдувает из головы. И я только могу, что, прислонившись к стеклу холодным лбом, следить, как мимо проносятся дома и фонарные столбы, а над городом клубятся, наплывают друг на друга, густеют тяжелые тучи.
На студии меня встречают куда более сдержанно, но от взглядов не укрыться все равно. Я чую их любопытство — оно вьется вокруг, будто таежный гнус, только от него не отмахнуться. Меня ведут по коридору — хорошо освещенному и белому, напоминающему коридоры Улья. Оттуда — в комнату для гостей. Торий теряется где-то позади, а я остаюсь один и только теперь понимаю, во что вляпался.
Я. Васпа. Один. На телестудии. И через несколько минут мне предстоит выступить на все Южноуделье.