Губернатор, по жалобе пострадавшего, сделал графу строгое внушение. Несколько образумил. Препятствий на маршруте Леблон больше не встречал, но противник поносил его публично, распускал сплетни. Парижанин отвечал памфлетами, и Ершов, прерывая свой труд над Телемаком, переводил их на русский язык. Растрелли изображался графом бутафорским, добывшим герб за деньги. Он «завистливый подражатель», в Париже ему угрожала долговая тюрьма, а здесь ему предстоит «посмотреть Сибирь».
Итальянец срывал бешенство на подручных. Один ушёл от него. Леблон запросил через канцелярию: на что сей мастер годен? Растрелли в рекомендации отказал и прислал сказать: нанимать-де запрещает, а не то сотворит бесчестье.
Новая жалоба губернатору.
— Правда ли, — спросил Данилыч француза, — что графство купленное?
— Об этом весь Париж знает, — ответил Леблон. — Таковы нравы в Риме.
Монетой угодил кардиналам. Тогда нечего с ним церемониться. Прибавить ему работы — вот и перестанет дурить. Однако и французу потакать не слишком. Вон как выхваляется!
Анонимный листок, доставленный графу, пророчит — господин Леблон создаст нечто такое, отчего самоуверенность и храбрость нового графа улетучатся как дым. Что ж, в добрый час! Коли меряться силами, так художеством, художеством...
— Последите, чтоб не лаялись, — наказал Данилыч княгине и Варваре.
Оба заняты, помимо дел государевых, в его дворце.
Француз заморгал, увидев семейные покои. От голландских изразцов рябило в глазах. Изделия Делфта, самые дорогие. Русские мастера одевали ими печи и лежанки, манерой русской. Выложили стены почти до потолка, тут Данилыч хотел перещеголять боярство. Леблон сказал: богато чересчур. Менять Данилыч не позволил ему, отвёл в большой зал, ещё голый. День был солнечный, отражённая Нева текла по стене, по потолку. Есть где приложить талант, не так ли?
Растрелли наведёт декор в некоторых малых покоях, не забывая, конечно, начатого бюста. Так как соперники рискуют столкнуться нос к носу, светлейший упреждает и челядь:
— Подерутся если — растащить и под арест.
Ведь и Людовик не допускал такого... Впрочем, по мере того как из глыбы мрамора выступали человеческие черты и Данилыч узнавал свой высокий лоб, свой прищур — чуть насмешливый, чуть презрительный, напрашивался способ вернейший потушить свару.
— Вы достойны быть его величества собственным скульптором, — сказал он итальянцу. — Я буду ходатайствовать.
Растрелли был польщён. Присмирел заметно.
Царю Данилыч написал:
«Между Леблоном и Растрелли произошли великие ссоры, которых старался я всячески мирить и насилу сего часа примирил, из чего и они довольны, и я зело рад...»
Лето 1716 года обмануло надежды Петра.
Добиться мира не удалось. Мешкотня и раздоры среди союзников погубили план совместного десанта, решающего удара. Согласие с Англией пошатнулось.
Русский флот смутил владычицу морен — он оказался сильнее, чем предполагали. Диктовать условия мира будет царь, посредников не послушает. Лондон, намеревавшийся лишь сократить притязания Карла, теперь склонен спасать его, спасать от разгрома, дабы ни он, ни Пётр не получили полного господства на Балтике.
Так или иначе, время упущено. Ничего не придумать иного, как до следующей кампании обратиться к средствам дипломатическим — укреплять альянс на континенте, а Швецию сколь возможно ослабить.
Тут ещё Алексей...
В Копенгаген не прибыл, пропал — ни слуху ни духу. Что могло случиться?
— Всяк человек есть ложь.
Суждение вылилось однажды в письме к сыну, запомнилось и теперь всё чаще срывается с уст. Екатерина страдала — насмарку пойдёт лечение в Пирмонте.
Из Копенгагена пора убираться. Опостылела столица Фридриха, надоел он сам с его увёртками, недомолвками, жалобами на соседей. Зимовать решено в Голландии. Страна в Северной войне нейтральна, для демаршей дипломатических удобна, понеже все державы Европы имеют в Гааге своих представителей. Сверх того, сердечно мила Петру: воздух молодости его там, на стапелях, на причалах.
А сына негодного нет и нет. Канул безвестно. Несчастье случилось или... сбежал? Страшно вымолвить это слово. Генералу Вейде приказано искать.
Всяк человек есть ложь.
А бывало, на верфи, все вокруг были камраты, единого дела честные собратья. До чего славно было...
Ринулись в декабрьскую слякоть патрули из корпуса Вейде, квартирующего в Мекленбурге. Дано знать Веселовскому, послу при цесарском дворе, дабы разведывал пребывание Алексея, «содержа себя тайно».
На морском ветру, обычно живительном, царь простыл, схватила лихорадка. Посещали приступы ярости, и тогда тишина в опрятной благонравной гостинице нарушалась резко — летела на пол посуда, сыпались на набережную осколки выбитого стекла. Екатерина и лейб-медик Арескин силой укладывали в постель, клали на лоб примочки.
— Гнев — начало безумия, — упрекала царица.
Воспитатель её, пастор Глюк, часто приводил сие латинское изречение и умел владеть собой.