– Фавориты, фавориты. Точно. Много их было… Слюшай, вот скажу… Девчонкой привезла мать в Россию. Принцесса Катрин, дочь прусского полковника, я был тогда худенькой, неуклюжей девчонкой Фикэ, нищенка при дворе Елисавет. Но от натуры имел девчонка Фикэ ум смелий, смешливый. Была я философ о шестнадцать лет. А Петр Федорович, покойный император, ту худенькую девчонка Фикэ по плечам, глиняной трубкой, с огнем, по плечам… Видит Бог!..
Екатерина встрепенулась, дрогнула, прижалась к Ланскому.
– Катя, Катя…
– Там на окне бабочка у свечи, бьется… Видит Бог, в крови императора Петра Федоровича неповинна. В блудах грешна, во лжах, в сердце жестком, а в крови Петра Федоровича, видит Бог. Никогда не была жадной до человеческой кровь. Алексей Орлов, рубец у него, во всю щеку, Алешка, пьяный, императора прикончил… Свершилось. La revolution… В ногах вонючие царедворцы ползали, руки обуглили поцелуями – псы. А мне тогда больше всего на белый конь, – Бриллиантом его звали, – на белом конь пред гвардейскими полками гарцевать желалось. Богиня в Преображенском мундире, лавровый венок… Но вскоре Фикэ понял, или быть ей императрицей, или придушат ее в дворцовых чуланах: императору Петру Третьему изменили, изменят императрице Екатерине Второй… Да, я лестью, я приятством взяла. Я, Александр, по рукам пошла. Любой гвардейский солдат, мой сподвижник в петербургской гистории, мог тогда изъявить на меня права… И пошла Фикэ по рукам…
Государыня привстала:
– Я властна требовать молчания от россиян современников, но что скажет потомство?.. Ведаю, найдутся средь потомков бесстыжие, которые поглумятся вволю над принцессой Фикэ, забыв императрицу Екатерин.
И жалобно, тоненько засмеялась закрыв руками лицо. Ланской пробовал отвести ее пальцы.
– Нишево, нишево… Нашлись у Фикэ и друзья. Князь Потемкин – отвага ума, Григорий Орлов – мягкое благородство, а я между ними – курц-галопом, курц-галопом.
Екатерина тряхнула головой, утерла глаза.
– Нишево, я не плачу… Курц-галопом, – отчего все дела мои, самой великой важности, стали принимать мягкое изящество… Дурно токмо одно, у твоей государыня было и осталось бабье сердце. Ведь я немка. А немки до старости мечтают о своем человеке. Понимаешь – mein Mann…[8] Но судьба дала мне великую державу, войны, устроение народов и много, много Manner…[9] Екатерина высморкалась, гибко встала.
– А, черт, разревелась. От таких расстройств у меня подымается желудочный ураган. А государям надобно свежая голова и хороший желудок.
Ланской по-детски рассмеялся.
– Вот ты смеешься. А понял ли ты, кроткий душа, почто должна была льстить, приятствовать, покупать похвалы продажных перьев Европы? Глупцы скажут: Екатерина вздорно тщеславна. Глупцы не поймут никогда, что северная монархия Immortelle Ekatherine II, как зовут ее нынче философы, заботилась токмо, чтобы все забыли в императрице российской немецкую, худенькую девчонка Катрин, ту принцессу Фикэ, который ходил по рукам…
Ланской склонил голову к ладоням государыни:
– Не будь ты царицей, твой трон и так воздвигся бы в сердцах.
– Мои пииты льстят краше… Идем, мой друг, ужинать.
Уже за полночь, Марья Саввишна меняла свечи. Императрица и генеральс-адъютант сидели, склонясь над столом, тесно прижав друг к другу головы. Они рассматривали любимые Ланским продолговатые римские камеи, – фиолетово-прозрачные, если смотреть их на свет, – резанную на камне головку Junius Bratus и Младого Ахиллеса.
Когда Перекусихина ставила канделябр, Екатерина вскинула голову, весело улыбнулась:
– Не сердись, Саввишна, ступай… Твой Катрин всегда быль явной дура.
Калиостровы шутки
Вертится свет, а для чего он так —
Не ведают того ни умный, ни дурак.
Граф Феникс роговой палочкой чистит крепкие ногти.
Бакалавру противно, что граф чистит их тут же, за кушаньями, и что короткие его пальцы лоснятся от сала: граф обсасывал крыло рябчика. Теперь на его тарелке горка оранжевой кожуры. Апельсинные косточки граф выплевывает в горсть. Его белая салфетка, повязанная на затылке ослиными ушами, залита соусом. Граф ест неряшливо, чавкает, ковыряет мизинцем в глубине рта. Его лысый лоб от удовольствия в поту.
Сунув роговую палочку в карманчик камзола, граф стал прихлебывать горячий кофе. Он прищурил один глаз на Елагина, над другим, – круглым и строгим, – ерошится черная бровь.
– Вы спрашиваете, сколько мне лет, – граф, выпятив нижнюю губу, шумно глотнул, поперхнулся. Неспешно утер маслянистый пухлый рот, оставив на салфетке коричневые пятна.
– Уважая ваше гостеприимство, рыцарь и брат, я могу вам открыться: жизни моей 5557 лет.
– 5557? Быть не может! – Елагин всплеснул руками. Кривцов от стыда кашлянул: до чего дерзко врет этот неряшливый итальянец с блестящими, как у рака, глазами.
– Несносный лжец, подумали вы, – я вижу по лицам, – граф сорвал салфетку, отшвырнул, злобно приподнялась верхняя губа, обнажив мелкие зубы. – А я подтверждаю: кавалер Калиостро живет на земле 5557 лет, а может быть, больше…