– Чудовище право, – ответил Мирабо мрачно и уныло. – Целые месяцы просидели мы в Лондоне, как глупцы. Будь я фабрикантом ваксы для сапог, то, вероятно, успел бы здесь больше, чем с моими литературными работами, которыми я напрасно стараюсь пробуравить лондонских издателей. Я сочиняю проект за проектом, в своих подготовительных литературных работах захватываю все страны мира и затем встречаю лишь жалкие лица этих разбойников, отвечающих мне пожиманием плеч. И при таких-то напрасных усилиях все наши деньги опять вылетели в трубу. Уже несколько недель, как мы себя до жалости ограничили во всем, довольствуясь самым необходимым, а все-таки если завтра не упадет для нас манна с неба, то нам нечем будет позавтракать и пообедать. И в довершение насмешки судьбы надо мной я, сидя в этой нищете, пишу проповедь о бессмертии человеческой души!
– Проповедь? – спросила с удивлением Генриетта и разразилась громким смехом, осушившим готовые уже было брызнуть из ее глаз слезы. – Ты хочешь быть проповедником, Мирабо? Разве здесь, в Англии, можно им сделаться так просто, без всяких затруднений?
Она быстро подскочила к его столу, схватила лежавшие на нем свежеисписанные листы и жадно пробежала глазами их содержание.
– Действительно, это проповедь о бессмертии души! – воскликнула Генриетта и, пораженная, выпустила из рук бумагу. Лицо ее приняло серьезное и задумчивое выражение, а глаза бросили на Мирабо полуробкий, полупочтительный взгляд, который своим неотразимым комизмом развеселил и его.
– Одна только любезность с моей стороны делает меня проповедником и то лишь в виде этого чернового сочинения, – возразил он, взяв листы и с самодовольством рассматривая их. – Дюваль, выручивший нас тогда во время приключения на Регентстрите и освободивший из рук английской черни, обратился ко мне с просьбой о взаимной услуге, отказать ему в которой я не мог. Ты знаешь, что он принадлежит к женевским беглецам, изгнанным из отечества революцией 1782 года и гостеприимно принятым здесь, в Лондоне, и даже состоящим под особою охраной английского правительства. Между тем здесь им овладело самое мещанское страдание человечества – тоска по родине, и он начал переговоры о своем возвращении в отечество, что ему и обещано. Милостивые аристократы, правящие ныне в Женевской республике, готовы допустить его вновь к занятию духовной должности, но, как я думаю, при условии, что он будет смиренно стараться об этом, представив образцы своих новых работ. К ним-то и принадлежит проповедь о бессмертии души, которою хотят пощупать степень его веры, полагая возможным, что революционер, боровшийся за господство народа, вступил врукопашную и с догматами церкви. Вот он и обратился ко мне с просьбой сочинить ему такую проповедь на самом прекрасном и элегантном французском языке. Надеюсь, что мне удастся благополучно провести его на этом экзамене; к тому же мне самому доставляет удовольствие хоть раз очутиться в роли проповедника, и о вещах, к сожалению, крайне мало известных, щедро и уверенно расточать суждения кругом себя. Сегодня за чаем я тебе прочту мою проповедь.
– А сам ты, Мирабо, не веришь в бессмертие души? – спросила тихо Генриетта, нежно и пристально глядя ему в глаза.
– Подожди до чая, дитя мое, – возразил с улыбкой Мирабо, – и ты увидишь из моей проповеди, что блаженством будущей жизни я наделяю каждую душу. Тот, кто захочет этим воспользоваться и чувствует потребность быть бессмертным, найдет у меня целый арсенал доводов…
Генриетта робко прижималась к нему, ласково заглядывала ему в глаза и, желая прогнать его раздраженное и насмешливое настроение, стала его просить быть опять добрым и славным, как всегда.
– Да, ты имеешь право бранить меня сегодня, – сказал он после некоторого молчания мягким и печальным голосом. – Лондонский туман на дворе и эта проповедь, над которой я просидел сегодня целое утро, как дурак, повергли меня в самое плачевное настроение. А тут еще Таржэ, мой адвокат в деле с моим отцом, пишет мне вчера из Парижа, что он питает мало надежды на выигрыш моего процесса против маркиза Мирабо. Мне бы хотелось вернуться теперь в Париж, чтобы сделать последний шаг и постараться личными переговорами подействовать на отца. Я не боюсь обуявшей его, кажется, опять против меня ярости, но не знаю, какова еще, по нашим законам, его власть надо мною. Может ли он, по одному из прежних приказов короля, засадить меня в тюрьму или назначить мне, по своему произволу, место моего пребывания. Если может, то я, конечно, остерегусь встречаться с ним. Если же нет, то я бы с ним лично вступил в борьбу. Мне тоже хотелось бы знать, что обо мне думают в Париже мои закадычные друзья, господа кредиторы, и тогда уже решить, насколько полезно мое возвращение туда.
Генриетта, взволнованная, живо вскочила с места и, казалось, задумалась над каким-то решением. С минуту стояла она с опущенными глазами и глубоко и сильно вздымавшеюся грудью. Наконец, с радостно сияющим лицом проговорила: