Но, видно, лицезрение это не доставило ему никакого удовольствия, потому что он сразу отвернулся и принялся большими шагами расхаживать по громадной комнате, стараясь не задевать аналоя и бормочущих молитвы священников. Тяжелый запах, миганье свеч, полумрак и тяжелые руки тетки, беспрерывно двигающие пальцами, навели на него тоску. Он так и хотел улизнуть, но понимал, что это последние минуты перед торжеством, и старался сдерживать себя…
Он не любил тетку, злобным и холодным страхом переполнялось сердце князя, когда она призывала его к себе. Он не верил ей, презирал ее фаворитов, приживалок, собак и карлиц, негров и поздние ночные обеды. Он так и не смог привыкнуть к угрюмой холодной России, в которой ему предназначено было стать самодержцем.
— Нет, — бормотал он, — вот только возьму вожжи в руки, я эту проклятую войну прекращу… Нам пример надо брать с Фридриха, учиться у него, а мы уж и Берлин взяли, русское варварство принесли в этот светоч культуры и образованности. Погодите, ужо я и с датчанами расправлюсь, чтоб не смели забирать мою родную Голштинию за долги.
Никто ни словом не ответил ему. Гробовое молчание стояло в комнате. Только бормотали слова предупокойных молитв священники за походным аналоем.
Петр резко подскочил к грузной, осанистой, склоненной в горести фигуре Никиты Ивановича:
— А ты как думаешь о том, что я сейчас сказал?
Он глядел в тяжелое лицо Панина и с ненавистью ждал ответа. Нет, он будет спорить, нет, он поставит на своем… Петр еще не привык к тому, что каждое его слово станет законом…
Никита Иванович помолчал, не поднял покрасневших от слез глаз, опустил сложенные у лица руки и тихо сказал:
— Не дослышал я, о чем речь шла. Я думал о печальном положении государыни…
И Петр понял, что воспитатель его сына Павла дает ему урок, упрекает его, будущего государя, в поведении, не соответствующем обстановке. Но, если Панин — воспитатель сына, это еще не значит, что он может читать нотации отцу. Петр взбеленился, покраснел до кончиков больших, оттопыренных ушей, подвинулся ближе к Панину и, заглядывая ему в глаза, тряся буклями парика так, что с него осыпалась пудра, прошипел:
— А вот ужо я тебе уши-то ототкну да научу получше слушать…
Никита Иванович содрогнулся, но совершенно спокойно слегка поклонился будущему императору, опустив лицо, вспыхнувшее обидой, и тихо ответил, давно научившись скрывать свои чувства:
— Как будет угодно вашему высочеству…
Голос его был так тих и почтителен, что Петр сразу и думать забыл об оскорблении, нанесенном им воспитателю Павла. Он обладал великим даром сразу же забывать обиды, которые нанес сам, и долго помнить обиды, причиненные ему самому. Князь уже раскаялся, что так обидел Панина, смиренный вид и почтительный голос Никиты Ивановича успокоили его, а света в опочивальне почти не было, и разглядеть выражение его лица Петр не смог. Впрочем, Петр не привык долго обдумывать свои слова.
Пальцы Елизаветы все скребли и скребли одеяло, судорожно дергались, и Никита Иванович не мог справиться с желанием взять их в свои теплые руки, отогреть дыханием, зацеловать, вдохнуть жизнь. Он все смотрел и смотрел на эти пальцы, продолжавшие свою беспокойную возню, и пустота и тяжесть в его сердце становились невыносимы. Он ни о чем не думал, мыслей не было никаких, он смотрел и смотрел на эти беспокойно терзавшие покрывало пальцы, словно они завораживали его. Ему не было дела ни до кого. Уходила та, чьей любви он добивался, но не смог добиться, а сам любил истово и горячо…
Лица ее Панин почти не видел — запрокинутое на подушки, оно казалось спокойным. Но ему казалось, что вот сейчас она откроет глаза, произнесет ясным чистым и мелодичным голосом одну из своих любимых приговорок и пошутит, глядя на всех яркими голубыми глазами:
— Как я вас всех напугала…
Но она не открывала глаз, а пальцы ее все продолжали цепляться за одеяло, словно она из последних сил цеплялась за жизнь, не желая уходить, не желая оставлять его одного наедине с давящей тоской.
Лейб–медики все чаще оставались возле кровати без движения. Они тоже ждали, завороженно глядя на пальцы, когда жизнь покинет тело их государыни и можно будет со вздохом облегчения объявить, что она преставилась…
Движения пальцев становились все судорожнее и медленнее. Наконец, они вцепились в одеяло и застыли в неподвижности.
Прошло еще несколько томительных минут, и главный лейб–медик осторожно подошел к ложу императрицы, потрогал застывшие пальцы, а потом вынул из кармана камзола маленькое зеркальце.
Он приложил его к губам, вяло открытым, подержал, отнял, поглядел и медленно, тихо провозгласил:
— Преставилась государыня.
И перекрестил лоб.
Только тут упал Никита Иванович на колени к краю кровати и облил слезами неподвижные, еще теплые руки Елизаветы. Он целовал и целовал неподвижные пальцы, заливал их слезами и чувствовал, как они медленно наполняются холодом.
— Небесное тебе царствие, Елизавета Петровна, — сказал он, вставая с колен, — вечный тебе покой…