И в самом деле, три всадника — двое из них казались лакеями — на трех добрых мулах, к седлам которых были приторочены три больших чемодана, не спеша выехали из Парижа через Бурдельские ворота. Как только человек у камней их увидел, он, елико возможно, скорчился, почти ползком добрался до рощицы, выбрал самое толстое дерево и спрятался за ним в позе охотника, высматривающего дичь.
Кавалькада проехала, не заметив человека в засаде или, во всяком случае, не обратив на него внимания, а он, напротив, жадно впился глазами во всадников.
“Это я помешал свершится преступлению, — сказал себе Горанфло, — мое присутствие на этой дороге в эту минуту было проявлением воли Божьей; как бы я хотел, чтобы Господь снова явил свою волю и помог мне позавтракать”.
Когда всадники проехали, наблюдатель вернулся в дом.
— Прекрасно! — сказал Горанфло. — Вот встреча, которая принесет мне желанную удачу, если только я не ошибаюсь. Человек, кого-то выслеживающий, не любит, когда его обнаруживают. Значит, я располагаю чьей-то тайной, и пусть шесть денье, но я за нее выручу.
И Горанфло, не мешкая, направил свои стопы к дому. Но чем ближе он подходил к его воротам, тем явственнее представлялись ему воинственная осанка всадника, длинная рапира, бившая своего владельца по икрам, и угрожающий взгляд, которым тот следил за кавалькадой. И монах сказал себе:
“Нет, решительно я ошибся, такой мужчина не позволит себя запугать”.
Пока Горанфло шел к воротам, он окончательно убедился в бесцельности своего плана и чесал себе уже не нос, а ухо.
Вдруг его лицо озарилось.
— Идея! — сказал он.
Появление идеи в сонном мозгу монаха было столь редким событием, что Горанфло сам этому удивился. Однако уже и в те времена было известно изречение “Необходимость — мать изобретательности”.
— Идея! — твердил он. — И идея довольно удачная. Я скажу ему: “Сударь, у всякого человека есть свои прожекты, свои желания, свои надежды, я помолюсь за исполнение ваших замыслов, пожертвуйте мне сколько-нибудь”. Если он задумал какую-то пакость, в чем я нимало не сомневаюсь, он вдвойне заинтересован в том, чтобы за него молились, и поэтому охотно подаст мне милостыню. А потом я представлю этот казус на рассмотрение первому доктору богословия, который мне встретится. Я спрошу его, можно ли молиться об исполнении замыслов, кои вам неизвестны, особенно если предполагаешь, что они греховны. Как скажет ученый муж, так я и сделаю, и тогда отвечать буду уже не я, а он. А если не встречу доктора богословия? Пустяки, раз у нас есть сомнение — мы воздержимся от молитв. А пока суд да дело, я позавтракаю за счет этого доброго человека с дурными намерениями.
Приняв такое решение, Горанфло прижался к стене и стал ждать.
Спустя пять минут ворота распахнулись, и из них выехал человек на лошади.
Горанфло подошел.
— Сударь, — начал он, обращаясь к всаднику, — если пять “Pater”[25]
и пять “Ave”[26] во исполнение ваших замыслов покажутся вам не лишними…Всадник повернул голову к монаху.
— Горанфло! — воскликнул он.
— Господин Шико! — выдохнул пораженный монах.
— Куда, к дьяволу, бредешь ты, куманек? — спросил Шико.
— Сам не знаю, а вы?
— Ну, со мной совсем другое дело, я-то знаю, — сказал Шико. — Я еду прямо вперед.
— И далеко?
— Пока не остановлюсь. Но ты, кум, — почему ты не можешь мне сказать, что ты здесь делаешь? Я кое-что подозреваю.
— А что именно?
— Ты шпионишь за мной.
— Господи Иисусе! Мне за вами шпионить? Да Боже упаси! Я вас увидел, вот и все.
— Когда увидел?
— Когда вы выслеживали мулов.
— Ты дурак.
— Как хотите, но вон из-за тех камней вы внимательно за ними…
— Слушай, Горанфло, я строю себе загородный дом. Я купил этот щебень и хотел удостовериться, хорошего ли он качества.
— Тогда дело другое, — сказал монах, который не поверил ни единому слову Шико. — Стало быть, я ошибся.
— И все же, ты сам что делаешь здесь, за городской заставой?
— Ах, господин Шико, я изгнан, — с сокрушенным вздохом ответил монах.
— Что такое? — удивился Шико.
— Изгнан, говорю вам.
И Горанфло, с важностью оправив складки рясы, вытянулся во весь свой невеликий рост и принялся кивать головой, взгляд его приобрел требовательное выражение, как у человека, которому постигшее его огромное бедствие дает право рассчитывать на сострадание ближних.
— Братья отторгли меня от груди своей, — продолжал он, — я отлучен от церкви, предан анафеме.
— Вот как? И за что же?
— Послушайте, господин Шико, — произнес монах, прижав руку к сердцу, — можете верить мне или не верить, но, слово Горанфло, я и сам не знаю.
— Может быть, тебя приметили прошлой ночью, куманек, когда ты шлялся по кабакам?
— Неуместная шутка, — строго сказал Горанфло, — вы прекрасно знаете, чем я занимался начиная с давешнего вечера.
— То есть, — уточнил Шико, — чем ты занимался с восьми часов вечера до десяти. Что ты делал с десяти вечера до трех часов пополуночи, мне неизвестно.
— Как это понять — с десяти вечера до трех пополуночи?
— Да так — в десять часов ты ушел.
— Я? — сказал Горанфло, удивленно выпучив на гасконца глаза.
— Конечно, я даже спросил тебя, куда ты идешь.