– Поверьте, ваше величество, что у меня нет никаких причин вас обманывать; я, как и вы, ненавижу анархию и произвол; поверьте, что у меня есть опыт; благодаря моему положению я имею возможность судить о происходящих событиях лучше вашего величества; то, что сейчас происходит, – вовсе не интрига герцога Орлеанского, как вам пытаются это представить; это отнюдь не последствия ненависти господина Питта, как вы полагаете; и это не просто народное волнение, а восстание огромной нации против неслыханного превышения власти. Оставим в стороне преступников и безумцев; давайте рассмотрим в происходящей революции только короля и нацию; все те, кто пытаются их поссорить, стремятся к их взаимному уничтожению. Я же, ваше величество, нахожусь здесь затем, чтобы их объединить; так помогите мне вместо того, чтобы противодействовать. Вы мне не доверяете? Я мешаю вашим контрреволюционным планам? Скажите мне об этом, ваше величество, и я сейчас же подам в отставку и буду из своего угла оплакивать судьбу моей родины, а также вашу судьбу.
– Нет, нет! – поспешила вставить королева. – Оставайтесь с нами и простите меня.
– Мне простить вас, ваше величество? Умоляю вас не унижаться так передо мною!
– Отчего же мне не унижаться? Разве я еще королева? Разве я еще хотя бы женщина?
Она подошла к окну и распахнула его, несмотря на вечернюю прохладу; серебристый лунный свет высветлил верхушки голых деревьев Тюильрийского сада.
– Все имеют право на воздух и солнце, не правда ли? Только мне отказано и в солнце и в свежем воздухе: я не смею подходить ни к окнам, выходящим во двор, ни к тем, что выходят в сад; третьего дня смотрю я во двор, вдруг гвардеец-канонир осыпает меня бранью и прибавляет:
«С каким бы удовольствием я нацепил твою башку на штык!»
Вчера отворяю окно в сад и вижу: с одной стороны какой-то человек вскарабкался на стул и читает про нас ужасный пасквиль; с другой стороны волокут к бассейну священника, избивая и ругая на чем свет стоит; а в это время окружающие, нимало не заботясь происходящим, будто все это не стоит ни малейшего внимания, играют в мяч или преспокойно прогуливаются… Какие времена, сударь! Какая жизнь! Каков народ! И вы хотите, чтобы я чувствовала себя королевой, женщиной?
Королева бросилась на диван, пряча лицо в ладонях. Дюмурье опустился на одно колено и поцеловал край ее платья.
– Ваше величество! – молвил он. – С той минуты, как я вступаю в борьбу, вы снова становитесь счастливой женщиной, вы вновь будете могущественной королевой, за это я отвечаю головой!
Поднявшись на ноги, он поклонился королеве и поспешил вон.
Королева провожала его полным отчаяния взглядом.
– Могущественной королевой? – повторила она. – Может быть, благодаря твоей шпаге это и возможно; но счастливой женщиной – никогда! Никогда! Никогда!
Она уронила голову на диванную подушку, шепча имя, становившееся ей с каждым днем дороже: Шарни!
Глава 8.
КРАСНЫЙ КОЛПАК
Дюмурье удалился столь поспешно прежде всего потому, что ему мучительно было видеть отчаяние королевы: генерала трудно было взволновать какой-нибудь идеей, однако он был весьма чувствителен, когда дело касалось живых людей; он не знал жалости в политике, но был чуток к человеческому несчастью; к тому же его ожидал Бриссо, чтобы проводить к якобинцам, а Дюмурье торопился засвидетельствовать свою покорность наводящему на всех ужас Клубу.
Вот Законодательное собрание ничуть его не беспокоило с тех пор, как он стал своим человеком у Петиона, Жансоне, Бриссо и Жиронды.
Однако он не мог считать себя своим у Робеспьера, Колло д'Эрбуа и Кутона; а именно они держали в своих руках Якобинский клуб.
Его не ждали: кто мог предвидеть, что министр короля явится в Клуб якобинцев! Вот почему при его имени взгляды всех присутствовавших повернулись в его сторону.
Что собирался предпринять Робеспьер при виде Дюмурье?
Робеспьер посмотрел в его сторону вместе со всеми; он насторожился, услышав, как имя генерала переходит из уст в уста; затем насупился и снова стал холоден и молчалив.
В зале сейчас же установилась гробовая тишина.
Дюмурье сообразил, что отступать некуда.
Якобинцы только что постановили в знак всеобщего равенства надеть красные колпаки; лишь трое или четверо членов Клуба решили, что их патриотизм и так хорошо известен и потому они не нуждаются в лишнем доказательстве.
Робеспьер был из их числа.
Дюмурье не раздумывая сбрасывает шляпу, берет у оказавшегося поблизости патриота красный колпак, натягивает его себе по самые уши и поднимается на трибуну, выставляя напоказ символ равенства.
Зал взорвался рукоплесканиями.
Нечто похожее на змеиное шипение заглушает всеобщее ликование, и аплодисменты сейчас же гаснут.
Это с тонких губ Робеспьера срывается приказание:
«Тишина!»
С тех пор Дюмурье не раз признавался, что никогда пушечные ядра, со свистом проносившиеся над его головой, не заставляли его трепетать так, как это шипение, сорвавшееся с губ бывшего депутата от Арраса.
Однако Дюмурье, и как генерал, и как оратор, был сильным противником; его так же трудно было прогнать с трибуны, как и с поля боя.