А Камилл Демулен вскочил на стул в Пале-Рояле, где он давно был известен своим ораторским искусством, и сказал:
— Господа! Будет несчастьем, если нам вернут этого коварного человека. Что прикажете с ним делать? Он придет к нам, как Терсит, о ком рассказывает Гомер, лить обильные слезы. Если его вернут, я предлагаю выставить его на три дня на всеобщее осмеяние, повязав ему на голову красный платок, а потом пусть его отправят по этапу до самой границы.
Справедливости ради надобно признать, что из всех предложений требование этого "анфан террибль", как называют Камилла Демулена, не самое глупое.
Общее настроение прекрасно выражает Дюмон; он родом из Женевы, находится на содержании у английского правительства и потому не может быть заподозрен в пристрастном отношении к Франции. Вот что он говорит:
"
Как видно из приведенных высказываний, слово "республика" прозвучало лишь однажды в устах Бонвиля: ни Бриссо, ни Дантон, ни Робеспьер, ни даже Петион не смеют его выговорить: оно пугает кордельеров, оно возмущает якобинцев.
Тринадцатого июля Робеспьер восклицал с трибуны: "Я не республиканец и не монархист!"
Если бы Робеспьера прижали к стенке и спросили, кто же он, ему было бы, очевидно, весьма затруднительно ответить.
Да и все были примерно в таком же положении, кроме Бонвиля и этой женщины — той, что, сидя напротив мужа на четвертом этаже гостиницы на улице Генего, переписывала какой-то протест.
Двадцать второго июня, на следующий день после отъезда короля, она писала:
Как видите, "жажда республики" у всех в сердце, однако слово "республика" звучит еще очень редко.
Особенно враждебно встречает его Собрание.
Величайшее несчастье собраний заключается в том, что они останавливаются именно тогда, когда уже избраны, и не принимают во внимание событий, перестают считаться с настроениями страны, не следуют за народом в его пути, зато претендуют на то, что продолжают выражать интересы народа.
Собрание говорило: "Нравы во Франции далеко не республиканские".
Тут Национальное собрание состязалось с г-ном де Ла Палиссом и, по нашему мнению, одерживало верх над прославленным изрекателем истин. Кто же мог воспитать во Франции нравы на республиканский манер? Уж не монархия ли? Да нет, монархия была не настолько глупа. Монархии нужны покорность, раболепие и продажность, она формирует продажные, раболепные и покорные нравы. Республиканские же нравы воспитывает республика. Установите прежде республику, а уж потом будут и республиканские нравы.
Была, впрочем, такая минута, когда провозглашение республики было вполне возможно: как только стало известно о бегстве короля вместе с дофином. Вместо того чтобы отправляться за ними в погоню и возвращать их назад, следовало предоставить им лучших лошадей из почтовых конюшен да выносливых форейторов с кнутами в руках и шпорами на сапогах; вслед за королем надо было вытолкать придворных, за придворными — духовенство и хорошенько запереть за всеми ними двери.
Лафайет, у которого бывали порой озарения, но весьма редко удачные мысли, испытал одно из таких озарений.
В шесть часов утра к нему пришли сказать, что король, королева и члены королевской семьи уехали; разбудить его стоило невероятных усилий: он спал тем же вошедшим в историю сном, за который его уже упрекали в Версале.
— Уехали? — переспросил он. — Невозможно! Я оставил Гувьона спящим у двери их спальни.
Однако он встает, одевается и спускается вниз. В дверях он встречает Байи, мэра Парижа, и Богарне, председателя Собрания: нос у Байи — еще длиннее, физиономия — как никогда желтая, а Богарне удручен.
Любопытно, не правда ли? Муж Жозефины, который, умирая на эшафоте, оставит свою вдову на пути к трону, удручен бегством Людовика XVI.