Всякий раз надо смотреть на проблему и поверх нее. А что же будет дальше? Что будет дальше, если все станут косить под Рубцова и на этой почве перестанут отличаться друг от друга? Ведь у них уже пал на этой ниве талантливый поэт, который изучал Рубцова, а себя перечеркнул напрочь — как автора. Так это потеря или приобретение? У него были совершенно ласковые, акварельные стихи. Бог оставил его жить, но внутренне — оставил. Это знает Нартахова, которая пишет жизнеописания всех поэтов, которые не напечатает никто и никогда.
Значит ли это, что писать про других надо осторожно, чтоб и себя не потерять? А то Ларичева в Батогове совсем потерялась. Только в том случае, если б она нашлась, да поднялась, такая молодая и глупая, до него, такого умного и пережившего, тогда и вышел бы диалог. А так он ее оставил, оставил…
Холодная улица шелестела дождем. Под темными сводами ночи щелканье воды было такое разнообразное и многоголосое, а фонари, прикрепленные к стенам дома нижним КБ для подсветки, так трясли аллюминиевыми головами, винясь за пустоту ночного двора, что хотелось все, всех пожалеть. Да не плачьте вы, ребята, у вас такие светлые головы…
Сегодня мы работать не можем, сегодня все печально и темно. Печаль моя темна, печаль моя полна тобою… Ну, где там те журналы, что оставила Нартахова? Вот же неймется человеку, все на какие-то мероприятия бегает. Рейн какой-то приедет, что за Рейн, с чем его едят? Радиолов говорит, что все эти терцы, войновичи, рейны — это не нашего поля ягоды.
СЕРЬЕЗНО ИЛИ НЕТ
Домочадцы сидели перед орущим телевизором и хрустели сухими завтраками.
— А что это вы едите? А кашу?
— А она где? И где ты? Тебя нет — что хотим, то и делаем.
— Мам, а пельменей нет?
— Мам, дай попить.
— Сейчас. Муж, ты не хочешь знать, где я была?
— У Забугиной. Или на кружке для развития речи.
— Ну, что ты. А если у друга?
— А если это любовь? Не убивайте козу, у меня с ней серьезно.
— Ну, слушай…
И Ларичева уныло поплелась на кухню варить быструю кашу из гречневой сечки и обжарить пару печеночников. Глава не верил, что у нее появился мужчина. Может, надо было скрывать? Тогда бы он поверил лучше.
Она доставала с антресолей беретки и башмаки и по дороге глянула на себя в зеркало. Да, пришла домой красивая, а теперь стала страшная, старая. Углы рта опущены, глаза запали. Вид такой, будто вчера вышла на пенсию, а завтра ехать на Пошехонку. Безобразие. Накраситься, что ли?
Когда она принесла детям еду, те взялись за тарелки и открыли рты.
— Мам, ты куда?
— Мам, ты, как в телевизоре, вся не наша.
Муж хохотал. Перед ним стояла сухая и официальная Ларичева в тенях, ресницах, румянах и помаде. И как стало всем весело…
…На часах было около двух.
— Да что такое? — бормотала она недоуменно. — Что на тебя нашло, муж? Ты сходишь с ума, как на выборах. Ты что, захотел третьего ребенка?
— Боже сохрани. Третий ребенок — это уже рутина.
— А чего?
— А ничего. Во-первых, я тебя хочу. И именно размалеванную. Ты не умеешь краситься, а так в тебе проступает что-то женское.
— И во-вторых, ты давно не был в командировке. Появились внутренние резервы?
— Именно так. Так где же ты была?
— Ну, муж. Ты все равно мне никогда не веришь. Знаешь, была я дома у нашего шефа. Там такие вещи творятся, страшно сказать… Все ходят тихо, улыбаются, книги старинные читают, птицы поют, не умолкая. Такие кельи, светелки, не знаю, что… И тут жена несет на подносах пироги, чай, все так паром и исходит. Ты сейчас скажешь — “учись”. Так и знала… И часы старинные — бомм! — и они идут купаться на речку… В такую-то стужу…
– “Сказки Венского леса я услышал в кино, — тихо запел муж, — это было недавно, это было давно…” Тебя, дорогая, познакомили с семьей! Это серьезно.
Ларичева пошла в душ, пообещав мужу вернуться через десять минут, и захватила журнал со стихами не совсем уже неизвестного Рейна. Журнал был оранжевый, квадратный и тяжелый. В нем было что-то, что отметало страх, бедность, вражду — в этом журнале была дореволюционная пышность и свобода людей от власти хлеба насущного.
Вольно было словам, которые плескались и неслись серебрянными струями, господи, кто им разрешил? Хотя они и не спрашивали. “Накануе старости и жизни Я хочу вам объяснить одно: Я был счастлив, ибо был в отчизне Самое последнее звено Вервия, что заплетал Державин, То, что Пушкин вывел к небесам. Никому по совести не равен, потому что все придумал сам…” Так и Ларичева тоже все сама придумала! Но где ей до этой вольницы.
Выключив душ, она побрела в комнату. Муж давно и сердито спал. Ларичева схватила гитару и покралась обратно в ванную. “Ты моя обида, ты моя осада, Никого не надо, ни за что не надо…” — шепотом запела она, перебирая струны. А часы показывали двенадцать. Самое время для личной жизни.
ТОРЖЕСТВО ГОРЯ
— Это никуда не годится, — проникновенно сказал Батогов.
В доме было тихо, чисто и холодно. Холодно до обморока, до нытья в суставах. А на дворе слепящее солнце, а на Ларичевой платье шелковое с шарфом… Что-нибудь с сестрой? Ее уже третий раз не видно… Страшно спрашивать. Кисти и ступни щипало, как будто их отсидели.