…Ночью возле дома Бородулина остановились две машины. В них что-то грузили и негромко переговаривались. Степан сидел на крыльце, скрипел зубами, слушал и не мог разобрать ни одного слова.
4
Лето поднималось в зенит, жары стояли страшенные – голую ногу на песок нельзя поставить, и даже проточная вода в реке становилась теплой, словно ее подогрели. Обь мелела, обнажала свои пологие берега, ил на них высыхал до стеклянной хрупкости и трескался. Сохло все: деревья, земля, трава. Воздух после обеда начинал звенеть от зноя. В эти дни Степан нередко ловил себя на том, что он и сам высыхает.
А на реку валом валил пестрый народ, свой и приезжий, днем натягивали переметы, по ночам неводили на песчаных отмелях, и Степан другой раз по суткам не вылезал из «казанки», рыская по Оби, отбирая невода и переметы, выслушивая мат, крики, нередко схватывался в рукопашных, ожесточась после них еще сильнее. Люди, которых он ловил на реке, ненавидели его. Ненависть легко читалась в их лицах и была иногда такой ярой, что он без труда догадывался: представится удобный случай – убьют, не моргнув глазом. Ощущал эту угрозу не только при встречах, но и по тому, как все злее пакостили ему на усадьбе: гадили на крыльце, отрывали штакетины, подкидывали записки и гнилую рыбу. Пришлось заводить собаку, и теперь по ночам, когда был дома, нередко вскакивал от пронзительного, заливистого лая. Лиза вздрагивала, но с постели не поднималась и на улицу не выходила, только обреченно, чуть слышно вздыхала: «Господи, когда это кончится?» Она теперь ни о чем не просила, днями все больше молчала, а ночами подолгу не спала и смотрела в потолок широко раскрытыми глазами. Степан с разговорами не навязывался и оставался со своими мыслями один на один.
Дело с бородулинской лодкой закончилось мутно: ночью она исчезла. Приехал из милиции молоденький лейтенант, покрутился, спросил про протокол. Протокола не было. Лейтенант вздохнул и пообещал довести дело до ума. Но пообещал таким голосом, что стало ясно – не доведет. Степан махнул рукой: ничего, не последний день они живут с Бородулиным, доведется еще встретиться.
– Пожуем – увидим, – вслух сказал он, и собака вскинула голову, повернула к хозяину чуткий, влажный нос, словно хотела спросить: чего ты?
– Да жизнь, говорю, веселая пошла, – ответил он и потрепал тугую собачью шерсть на загривке. Молодая сука с готовностью растянулась на земле и подставила живот. Степан хмыкнул и взялся чесать.
В последние дни, когда выдавалась свободная минута, он отвязывал собаку, уходил с ней на берег Незнамовки и там подолгу разговаривал, как разговаривал когда-то в избушке с Подругой. Подруга вспоминалась часто, и он из-за неясного опасения не давал новой собаке кличку, подзывая ее коротким «эй!». Молодая сука быстро привыкла и охотно откликалась.
На Незнамовку между тем накатывал вечер. Тучами выползало из травы комарье, настырно ныло и умудрялось достать даже через фланелевую рубаху. Степан поднялся, собака тоже вскочила, отряхнулась, словно только что из воды, и уставилась на хозяина: куда теперь?
– Домой, куда еще, – протянул Степан и, сгорбившись – в последнее время появилась у него эта привычка горбиться, – направился по переулку к своему дому.
В переулке сидел на бревнах пьяный Гриня Важенин. Бревна были свежие, недавно ошкуренные, за день на них густо выступила смола, и Гриня теперь смазывал ее на ладони и на штаны. Взъерошенный, колесом выгнув спину, опустив голову и высоко подняв колени, едва не доставая до них носом, Гриня походил на старую больную птицу, которая даже не пытается взлететь, потому как знает – не летать ей больше. Только вздернет изредка голову, заслышав шум, обведет пространство мутными глазами, затянутыми сплошной белесой пленкой, и снова сникнет. Комары на щеках Грини до одури натягивались крови и тяжело отваливались – он их не замечал. С присвистом дышал, широко раскрывая рот, и ниже ронял голову, доставая носом до грязной штанины, туго натянутой на сухом шишковатом колене. Степан, морщась от кислого перегара, тряхнул его за плечо.
– Иди домой, а то комары сожрут. Помочь?
Гриня с усилием поднял голову, уставил на Степана немигающие глаза. В них жутковато было глянуть – не двигались, будто застыли.
– Страж морей, мать твою… – Икнул, закачался, но плотней уперся ладонями и удержался на бревнах. – Нам хрен… хрен с маком, а начальству – хлеб с маслом. Дерьмо ты, шкура, хуже меня шкура… – Чем дальше Гриня говорил, тем ясней и четче ставил слова, словно трезвел. – Чего ж ты этих, в старице, не ловишь? Дома спрятался?
– Чего мелешь? – устало спросил Степан. – Чего мелешь? Сам не знаешь.
– Я все знаю. Все! – Гриня оторвал от бревна ладонь, измазанную в смоле, поднял указательный палец и погрозил: – Меня не проведешь! За скоко тебя купили? Парикмахеришка вшивый на старице рыбачит, за скоко тебя купил?
– Кто на старице рыбачит?
– А то не знаешь! Пошел ты…
Гриня угас, израсходовав последние силы. Еще раз икнул, всхлипнул и стал сползать с бревен. Сполз, вытянулся на земле и тихо закрыл глаза. Еще успел пробормотать: