Под громкий хруп промерзлого с ночи снега добрался рано утром до зимника, уже почерневшего на взгорках, увидел тяжело выползающий из-за поворота КрАЗ и вскинул руку. Широкие колеса примяли ледяную корку и замерли. Чадные выхлопы висели в воздухе лохмотьями. Шофер, пожилой, грузный мужик в замасленной до блеска фуфайке, кивнул и открыл дверцу кабины. КрАЗ сдвинулся с места, и под колеса ему медленно и лениво поползла лента избитого, изработанного зимника. По правую и по левую сторону от него, накрытые оседающим снегом, выставив наружу голые сучья, валялись сосны, спиленные еще летом, когда пробивали просеку для зимника. Соснам этим была уготована одна участь – лежать до тех пор, пока не сгниют. На иных сучьях висела промасленная ветошь, на обочинах зимника валялись железяки, пустые бочки, вспоротые консервные банки с яркими когда-то, а теперь уже поблекшими наклейками. Жирно блестели в протаявших снежных ямах остатки костров, возле которых бедовали обломавшиеся шоферы, зияла пустым жерлом труба, и на ней, мелко перебирая тонкими лапками, попрыгивала синичка. КрАЗа, с ревом проходившего мимо, она уже не боялась, лишь вжимала головенку да вздыбливала на шее пух. И так километр за километром тянулся зимник, похожий на путь, по которому в беспорядке отступало побитое войско, бросая свое снаряжение и вооружение, торопясь побыстрее унести ноги. Нет, пожалуй, наоборот – наступало. Не оглядываясь, а целясь вперед и вперед.
Шофер попался молчаливый. Он крутил баранку, угрюмо вглядывался в дорогу, время от времени открывал стекло, кашлял и сплевывал на дорогу. Степану тоже было не до разговоров, и он, еще раз окинув взглядом обочину зимника, закрыл глаза. Глядеть ни на что не хотелось. Под ровный гул мотора он не заметил, как задремал. Очнулся от неожиданного вопроса шофера:
– Слышь, земеля, ты сам из Шарихи?
– А?
– Сам, говорю, откуда, из Шарихи?
Степан открыл глаза.
– Оттуда, а что?
– Да вот спросить хочу. Там, говорят, какой-то чудик нашему Пережогину войну объявил.
– Ну и…
– Ну и… – Шофер витиевато выматерился. – Ходил, говорят, ходил по конторам – правду искал, и шизанулся. В натуре шизиком стал. Сидит теперь день и ночь жалобы рисует. Байку травят или на самом деле? Мне и фамилию называли, выскочила из памяти. То ли Подберезов, то ли… нет, вышибло.
Дремоту со Степана как рукой сняло. Опять крепко сжатый пережогинский кулак замаячил перед глазами, и тупое, жесткое кольцо смыкалось на горле, еще одно усилие, последний жимок – и хрустнут шейные позвонки, вылезут из орбит слезящиеся глаза и красный, набухший язык вывалится из широко открытого, хрипящего рта… Степан уперся в скрипучую, продавленную спинку сиденья.
– Так ты знаешь его, нет? – переспросил шофер.
– Да слышал, – невнятно отозвался Степан, лихорадочно подыскивая ответ. – Только насчет шизо, кажется, лишку хватили. Нормальный мужик.
А сам, пока говорил, почти физически ощущал на горле тупое кольцо. Оно сдавливалось. Так вот почему в последнее время так загадочно и понимающе улыбаются ему в кабинетах! А как же улыбаться иначе, если сидит перед тобой и пытается что-то доказать шизик? Мало ли их, стукнутых из-за угла мешком?!
– Ну, если пока не шизик, – уверенно и зло заговорил шофер, – значит, сделают таким. Будет настоящим, без подмесу, или, того хуже, в психушку без пересадки.
– Уж так и сразу – в психушку!
Шофер разозлился, словно Степан обидел его своими словами. Ударил ладонями по баранке и торопливо, что совсем не подходило к его прочной основательной фигуре, зачастил: