Народившийся в начале 40-х годов бибоп, будучи музыкой профессиональных музыкантов среднего класса, зачастую позиционировавших себя продолжателями европейской музыкальной традиции, сделал Стравинского своей иконой: и до сих пор любой джазовый и поп-музыкант, который желает подчеркнуть свою связь с академической традицией, первым делом упоминает Стравинского. Моду эту во многом создал Чарли Паркер, который музыку Стравинского не только знал, но и хорошо понимал: когда в рамках слепого теста, проводимого журналом
В 1948 году он познакомился с музыковедом Ричардом Крафтом, который стал его секретарем и постоянным помощником, записал с ним множество бесед, сочинил для него два либретто и оставался его правой рукой до самой смерти Стравинского. В 1962 году он совершил поездку в Советский Союз, посетил там Москву и Ленинград, был чрезвычайно растроган приемом и подаренной ему копией посмертной маски Пушкина и сказал в интервью «Комсомольской правде»: «Я всю жизнь по-русски говорю, по-русски думаю, у меня слог русский. Может быть, в моей музыке это не сразу видно, но это заложено в ней, это в ее скрытой природе…»[2165]
Здесь, в Америке, случился с ним третий, последний поворот в эстетическом мировоззрении: никогда прежде не принимавший атональность, довольно высокомерно отзывавшийся о «музыкантах будущего» (за это Шенберг написал в 1925 году на него довольно злую сатиру, где высмеивалась тщетная, по мнению Шенберга, попытка Стравинского сравниться с «папашей Бахом», и положил ее на музыку для хора; Стравинский, понятно, обиделся[2166]
), на восьмом десятке лет он вдруг пришел к серийной технике и создал с ее помощью финальные образцы своего рационального искусства – строгие, лаконичные и абстрактные, как и всякая очень сложная, до упора додуманная мысль: ситуация тем более странная, если учесть, что главный идеолог Второй венский школы, Адорно, прямо называл Стравинского первым врагом «новой музыки», врагом тем более нетерпимым, что это враг эстетический[2167]. И вот этот враг, переживший уже всех своих оппонентов (он в итоге пережил даже существенно более молодого Адорно), взял инструменты противника и заиграл на них сам.В известных диалогах с Робертом Крафтом, записанных в 1959 году, он много уделяет внимания Шенбергу, Веберну и Бергу, здесь видно, что они для него являются актуальной современностью (которую он определяет как «страдание от невозможности принять мир таким, каков он есть»[2168]
); в этом он, прежний революционер и модернист, внезапно – и очень трогательно – несовременен тогда, когда уже Булез объявил – семью годами ранее, – что «Шенберг мертв».Стравинский использовал в серийной технике элемент монтажа, именуемый циклической перестановкой: идея его состоит в том, что ряд остается неизменным, но по мере движения композиции, при каждом новом проведении, стартует с нового тона[2169]
. Нетрудно заметить здесь знакомый нам уже элемент «статического движения», когда в сущности неизменные части явления принимаются как бы вращаться вокруг себя: тот самый «динамический покой», о котором речь шла выше. Он же внес в хладнокровную шенберговскую архитектуру уникальную «псалмодическую» интонацию, связанную у него, очевидно, с русской литургической традицией. Это действительно не очень похоже на ту музыку, к который мы привыкли: но в случае со Стравинским тут нужно понимать, что в конце 50-х годов, когда уже Булезом даже техника тотального сериализма была объявлена устаревшей, а Ксенакис писал пьесы, основанные на принципах стохастических процессов, и настаивал на том, что музыкальным звуком может называться любой звук, если он поставлен в правильный контекст, подход Стравинского казался традиционализмом и почти архаикой, что ему, собственно, и было нужно: его последняя революция заключалась в отказе от революции и прямом, сознательном отходе к «древним истокам», как это называет Друскин[2170].