Многих земляков выдал он немцам, за что снискал к себе расположение фашистского командования и полное презрение и ненависть своих соотечественников. Погибла от его рук и Христина Поддубная — связная партизанского отряда. Знал Василь, что не простят его партизаны, и убрался из деревни еще до прихода Советской Армии.
Когда же началось всеобщее наступление наших войск, Чахлок понял обреченность фашизма и решил сменить мундир и фамилию. На новом мундире, который Василь снял с убитого советского офицера, было два ордена и погоны лейтенанта. Оставалось любым путем получить ранение и попасть в госпиталь «без сознания». А там — взять направление подальше от той части, где служил погибший, — и воюй себе, на здоровье, бей получше фрицев да приобретай доверие товарищей.
Так рассуждал Чахлок, и так он поступил: прострелил себе ногу, чтобы попасть в госпиталь.
Поезд сбавил ход, колеса застучали на дальних стрелках станции Брест. Не так уж был спокоен капитан Горобский, как это могло показаться на первый взгляд. Тревога не покидала его с тех пор, как командир полка объявил, что ему разрешается отпуск на родину в числе первых, хотя Горобский не просил и не думал просить отпуска.
Отсутствие заявления Горобского с просьбой об отпуске было принято как скромность с его стороны, потому что в те времена каждый хотел ехать первым. Как ни обдумывал он свое положение заранее, но когда получил отпуск, это все-таки оказалось неожиданным. Когда полк передвинулся к демаркационной линии, Горобский хотел уйти на ту сторону. Но уйти на ту сторону — значит, признаться в своих преступлениях, навсегда остаться в чужой стороне, стать человеком без дела, без дома, а здесь, если умело лавировать, можно оставаться офицером, а со временем уехать так далеко, что и птица туда не долетит из Белоруссии — Советский Союз велик. Была и еще одна затаенная надежда: если разоблачат, просить прощения, ссылаясь на то, что он искупил свою вину службой в Советской Армии.
Горобский взял отпуск на Урал.
— А почему вы не едете домой? — сочувственно спросил его тогда помощник начальника штаба.
— Там у меня никого не осталось, — сухо ответил Горобский.
…Станция Брест кипела, как муравейник. Все стремились домой, всем надо скорей, и переполненные поезда шли и шли на восток. В вокзале все забито людьми, возле касс — длинные очереди. Горобский встал в очередь к офицерской кассе. В этой кипящей людской массе, он почувствовал себя спокойнее. Здесь человек, что иголка в сене: мелькнул — и не увидишь больше.
Но вот с левой стороны он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Невольно повернул голову. Мелькнули в глубине зала, среди сотен других, чьи-то очень знакомые глаза. И — все. Они сверкнули, как молния; их уже более нет; они остались только в памяти. Но чьи же это глаза?! Он мучительно вспоминал, вглядываясь в лица окружающих его людей, но больше уже не видел этих глаз. Сзади него появилась целая вереница людей, продолживших цепочку очереди.
— Я пойду попью, — сказал Горобский лейтенанту, стоявшему за ним. Долго бродил он между людьми, опасливо поглядывая по сторонам, вышел на улицу, прошелся по перрону, побывал на привокзальной «толкучке». Нет этих глаз он больше не встречал, значит: показалось… Вернулся в вокзал — очередь была уже недалеко от кассы. Когда перед кассой осталось два человека, к Горобскому подошли трое танкистов: пожилой старшина и два молодых сержанта.
— Товарищ капитан, вы не поможете нам закомпостировать билеты? — обратился к нему старшина. — Иначе нам сегодня не уехать.
— Если касса не откажет… Впрочем, давайте билеты, — сейчас Горобский готов был делать добро для всех окружающих, только бы…
— Едем, хлопцы! — вырвалось у одного из сержантов, когда Горобский отходил от кассы. — Пойдем, Костя, простимся с друзьями, — обратился он к другому сержанту, и они скрылись в толпе.
Усатый старшина, лукаво улыбнувшись, посмотрел им вслед и обратился к Горобскому:
— Ну, что ж, товарищ капитан, придется нам подождать здесь: не найдут ведь, если уйдем.
Ждать пришлось недолго. Минут через двадцать сержанты вернулись. С ними пришел Семен Балигура и незнакомый майор, который потребовал у Горобского удостоверение личности…
Больше всего боялся Горобский встретиться со своими земляками. Но в ходе следствия пришлось предстать перед ними. Вот когда и родное село может показаться адом.
Подавленные известием о Горобском, мы с Чаловым молча ехали домой из штаба полка. Низко стояло солнце; в неубранных кое-где хлебах слышались негромкие птичьи песни; по-осеннему задумчиво стояли редкие рощи. Нескончаемо тянулась серая полоса асфальта, по которой почти бесшумно катился мотоцикл.
— И чего только не бывает на свете! — произнес наконец Чалов. — Ведь я же его знал от самого Буга. Ну, можно ли было подумать!
— А чего тут думать, — возразил я. — Ведь в армии он ничего плохого не делал, наоборот, из кожи лез вон, чтобы показать себя с лучшей стороны.
— Да, — вздохнул Чалов, — не зря он крутился от отпуска, как собака от червей… Много, видать, честной крови на его поганых руках.