Да как же я узнаю, куда он ехал?
Я ведь должен узнать, куда он едет и зачем!
ЭТО МОЯ ДОБЫЧА!!!
Решение надо было принимать мгновенно. Гнат это умел.
Через каких-то полминуты после того, как дверь в конце вагона с гортанным звоном защелкнулась за уведенными, Гнат поднялся, злобно бормоча: «Да сколько ж можно стоять!.. Да сколько ж можно сортир держать закрытым!..» – и пошел по проходу. Вышел в тамбур – дежуривший там проводник встретил Гната волчьим взглядом: «Вы куда, господин хороший?» – «Закрыт выход?» – спросил Гнат. «А как же? Граница ж, вы чего?» – «Пива бы взять… Днем начал, а сейчас подремал малость – сил нет, добавить хочется…» Проводник немедленно смягчился: пассажир оказался понятный, обуреваемый общечеловеческими, по глубочайшему убеждению проводника, ценностями. «Нельзя, – с сочувствием сказал проводник. – Никак нельзя, меня ж взгреют. Вот тронемся – опять лотошники по вагонам пойдут, потерпи, земляк». Гнат вздохнул. «Тебе хорошо говорить… – сказал он. – Поедем-то еще когда? Полчаса ждать, не меньше. А тут душа горит… Сортир не откроешь?» Проводник захохотал: «Так тебе, земеля, влить или вылить?» – «И то и другое!» – сказал Гнат. Проводник, добрая душа, от второй, совсем уж безобидной просьбы не смог отмахнуться – тем более земляк вел себе по-людски, уважительно и скандалить, безо всякого смысла требуя открытия вагона, не стал. После короткого внутреннего колебания проводник сказал: «Айда!» – и достал из кармана брюк ключ.
Окно в сортире, как и предполагал Гнат, по-прежнему было опущено до самой рамы. «Хо!» – сказал он, словно бы увидев заманчивую дыру впервые. Оглянулся на проводника, сделал в сторону распахнутого окошка знак глазами. Проводник с неудовольствием поджал губы, потом красноречиво отвернулся: делай, мол, что хочешь. Гнат уже потянул на себя дверь, чтобы закрыться, когда проводник для порядка все ж таки бросил в пространство: «Отстанешь – твои проблемы». – «Спасибо, друг!» – совершенно искренне сказал Гнат и полез в окно.
Немногочисленные люди на перроне, тускло освещенном то ли сумерками, то ли затеплившимися только что редкими фонарями, не обратили на Гната никакого внимания. Сказалась, верно, въевшаяся в плоть и кровь советская привычка: «Если что-то происходит – значит, есть соответствующее решение», помноженная на новоприобретенную демократическую: «Пусть хоть дома сами собой падают – ничему не удивляйся». Лезет человек из окошка поезда на перрон – подумаешь, эка невидаль; стало быть, так надо. Мгновение – и Гнат уже стоял на приграничной земле.
Взлет разрешаю
Они ехали. Они ехали наконец.
Мало-помалу волнение и напряжение дня отпускали. Любань позади осталась…
Обиванкин задремал. Лэй заскучал. Лека глядел в окно, на бодро бегущие назад весенние леса и лужайки, опушки и перелески, на речушки и полустанки, упруго скачущие мимо; так он мог бы сидеть, смотреть и ехать много дней… всю жизнь, быть может. Смотреть, думать – и ни о чем не думать. Думать о том, о чем хочется, – и не думать о каждодневном, осточертевшем…
Лэй запихнул в сумку свою игрушку, уже с четверть часа бездельно лежавшую у него на коленях, и позвал:
– Пап…
– Да? – тихо ответил Лека и перевел взгляд на сына. Ему даже не пришлось отворачиваться от летящей за прозрачной преградой благодатью – с самого начала он посадил Лэя к окошку; Лека помнил, до чего в детстве любил сидеть у окна. Но сын сразу уткнулся в свой попискивающий, как мышиный сейм, «тетрис»; а теперь он сидел к окну затылком, к Леке лицом.
– Пап, – с усилием повторил сын. На какое-то неловкое мгновение он встретился с Лекой взглядом и тут же отвел глаза. – А почему вы с мамой разошлись?
Лека то ждал этого вопроса, то переставал его ждать, уверяясь, что его не будет; то боялся его услышать, то боялся, что он так и не прозвучит. И все же сейчас это оказалось будто экстренное торможение; будто кто-то нажал на стоп-кран мира, и только Леку, одного-единственного, кто не успел ухватиться, кинуло в безвоздушную пустоту. «А ты как думал? – спросил он себя мгновение спустя. – Что вы и впредь будете болтать и балагурить, как с приятелем средней дальности? Незатруднительно и невзначай? Радуйся, дурак… Раз он спрашивает – значит, ему на тебя не наплевать».
– А мама тебе не рассказывала? – негромко спросил он.
Сын чуть дернул плечом.
– Она много чего рассказывала… – проговорил он. И решительно добавил: – Я, типа, тебя хочу послушать.
Лека помолчал. Сын продолжал глядеть мимо и не торопил его; и Лека был благодарен ему за это.
Главное – ничего не ляпнуть плохого о ней. Потому что, во-первых, она все равно всегда останется для него мамой, самым близким и родным человеком в мире, и правильно, было бы плохо, если бы оказалось не так. А во-вторых – Леке нечего было сказать о ней плохого. Плохое он думал и говорил лишь о самом себе.
А вот неосторожно ляпнуть он мог… Что-нибудь проходное, обыденное, незначительное – но что ребенок воспримет как ругань.
– Наверное, от усталости, – сказал он.
– Друг от друга устали?