— То-то же. Завтра с утра вам надлежит быть в моей приёмной. И да, — Марков ткнул в него пальцем. — Достаньте, наконец-то, себе погоны. А то ходите как великовозрастный юнкер. Срам. Да ещё в этой чёрной шинели.
Толкачёв хотел парировать, сказав, что генерал сам не имеет погон, да и белую папаху вряд ли можно назвать генеральским атрибутом, но промолчал, ибо упомянутая комиссия с той же лёгкостью могла признать его доводы несостоятельными.
Через несколько минут Толкачёв стоял возле дверей квартиры Домны Ивановны, постучал. Дверь открыл Липатников.
— Володя? Слава Богу!
Из-за его плеча выглядывала Домна Ивановна. На её лице был то ли испуг, то ли радость, в полутьме прихожей сложно было разобрать одолевающие её эмоции. Она склонила голову и повторила вслед за Липатниковым:
— Слава Богу!
Толкачёв расстегнул шинель, снял фуражку.
— А что у вас окна завешены? Я боялся, никого не застану. А идти некуда. Из общежития выселили, нового места не предоставили. Как вы здесь?
— Боязно стало при открытых окнах, — со вздохом поведала Домна Ивановна. — Непонятные люди ходят, заглядывают. А со шторами спокойнее. Пойдёмте в гостиную, Володенька, у нас и чайник поспел.
Это обобщённое «у нас» прозвучало совсем по-домашнему, и Толкачёв с улыбкой подумал, что последние трое суток не прошли для отношений Алексея Гавриловича и Домны Ивановны впустую. Как ему не хватало этих добрых лиц и этой обстановки: кресло, камин, фотографии над комодом.
— Вы, наверное, голодны, Володенька? Ну так я к чаю подам хлеба и сыра. Алексею Гавриловичу вчера паёк выдали, есть чем вас угостить.
Домна Ивановна скрылась в кухню.
— Как съездили? — спросил Липатников.
— Не спрашивайте. Сплошная морока. Взяли зимнего обмундирования комплектов шестьсот, сдали на сохранение киевской роте в Безсергеновке. А иначе казаки всё бы отобрали. До крайности обнаглели.
— Не ругайте казаков, Володя. Это их земля, и всё, что на ней, тоже их. Мы здесь чужие.
— Это русская земля!
— Казак — местник, для него что своя земля, что русская, всё одинаково. Только одна русская для всех, а другая русская для него одного, и мы, повторюсь, на ней чужие. Если бы в ваш Нижний Новгород пришли вооружённые люди и вытащили, скажем, из Строгановской церкви всю утварь, что бы вы сделали?
— Мы не грабим церквей. И вообще, Алексей Гаврилович, с таким подходом мы с большевиками не справимся.
— С божьем помощью да с чистыми помыслами… Но не будем об этом. Не желаете партию в шахматы?
Толкачёв повесил шинель на вешалку.
— От чего же. Только хочу предупредить, что в кадетском корпусе я был лучшим шахматистом.
— Вот и узнаем, насколько вы были лучшим, — улыбнулся Липатников.
Они прошли в гостиную. Липатников достал шахматную доску размером едва больше ладони. Красное дерево сияло полировкой, буквы и цифры — серебряные, по краям оторочка слоновой костью. Вещь, несомненно, дорогая. И интересная. Толкачёву видеть такие не доводилось.
— Это особые шахматы, дорожные, — не без гордости сказал Липатников. — Они со мной и Порт-Артур прошли, и германскую. Если бы вы знали, в каких передрягах они побывали. А какие люди просили продать их! Но в деньгах их ценность измерить невозможно.
Этот экскурс в историю показался Толкачёву наигранным, и он спросил с иронией:
— А под Плевной их с вами не было?
— Понимаю ваш юмор, Володя, но чего нет, того нет, врать не стану. Да и приобрёл я их именно в Порт-Артуре у одного китайского разносчика. Ну что, начнём? Какими предпочитаете играть? Белыми?
— Всё равно, лишь бы не красными.
— Тогда, с вашего позволения, я белыми. Мой, стало быть, ход. Изобретать велосипед не будем… е два — е четыре. Классика. Вот и ломайте голову, что я хотел этим сказать.
Толкачёв двинул центральную пешку на е7. Липатников перевёл коня на f3 и ломать голову стало особо не над чем. Алексей Гаврилович играл Венгерскую партию. Толкачёв принял её, несмотря на то, что позиции чёрных в этом дебюте были несколько стеснены маневром белых. Но играли они ради удовольствия, а не сражались за шахматную корону.
— А меня, стало быть, в обоз в приёмный лазарет определили, в конюхи, — сообщил Липатников растроенным тоном. — Дескать, старый, двигаюсь плохо, не подхожу для боя. В четвёртой роте вольноопределяющимся один старик семидесяти лет состоит. Борода по колено, вся белая. Но ему можно, он не старый. А я, кадровый военный, старый.
Толкачёв двинул слона и взял пешку.
— Если будете так нервничать, Алексей Гаврилович, проиграете партию.
— Да партия бог с ней. Проиграю — от меня не убудет. А вот в действующую часть мне почему-то нельзя. У вас в Юнкерском батальоне, я слышал, мальчишки служат. А я не имею права! Кстати, у вас нет для меня местечка, хотя бы левофланговым?
— Извините, Алексей Гаврилович, но для Юнкерского батальона вы тоже по возрасту не подходите.
— Вот уж не думал, что дожив до шестидесяти одного года, я не буду подходить России по возрасту.
— Армии, — уточнил Толкачёв, — всего лишь армии. А России можно служить и в обозе. Это тоже важно.
Липатников достал носовой платок, вытер лоб.