«Он надел голубую рубашку, вышитую васильками (рукою самой императрицы. —
Племянница Анна, которая пришла вместе с дочерьми Григория Ефимовича, вспоминала: «В начале первого часа ночи дядя лег на кровать, не раздеваясь.
Вскоре после этого „с черного хода“ раздался звонок. Это приехал князь Феликс Юсупов. Он услышал голос Распутина: „Это ты, Маленький?“
Юсупов: „Мы вошли с ним в спальню, освещенную только лампадой, горевшей перед образами. Распутин зажег свечу. Я заметил, что кровать была смята, возможно, он только что отдыхал… Около постели приготовлена была его шуба и бобровая шапка… Распутин был одет в… шелковую рубашку, вышитую васильками, и подпоясан толстым малиновым шнуром с двумя большими кистями. Черные бархатные шаровары и высокие сапоги…
И вдруг охватило меня чувство безграничной жалости к этому человеку. Мне сделалось стыдно и гадко при мысли о том, каким подлым способом, при помощи какого ужасного обмана я его завлекаю к себе. Он — моя жертва, он стоит передо мною, ничего не подозревая, он верит мне. Но куда девалась его прозорливость? Куда исчезло его чутье? Как будто роковым образом затуманилось его сознание, и он не видит того, что против него замышляют. В эту минуту я был полон глубочайшего презрения к себе; я задавал себе вопрос, как мог я решиться на такое кошмарное преступление? И не понимал, как это случилось“ [294].
В повествовании Юсупова, этого способного артиста, есть откровенные места, придающие его истории видимость правдоподобности. Но все эти отрывки связаны с его внутренними чувствами и переживаниями, а не с тем, как собственно проходило убийство.
Из этих строк видно, что в эту минуту будущее России висело на волоске и зависело от голоса совести одного человека — князя Феликса Юсупова. И этому голосу совести Юсупов не внял, обрекая себя самого на жалкую будущность и на вечные сомнения и страх. Как бы он ни уверял других в том, что поступил правильно и не виноват в том, что последовало за этим, в глубине души он не мог не знать, что в тот роковой вечер, перешагнув в последний раз знакомый порог дома гостеприимного Распутина, он целовал старца поцелуем Иуды.
В темном подъезде старец бережно провел Юсупова за руку. В эти минуты сердце молодого князя страшно колотилось. Но Распутин ничего не сказал ему. „Где же его ясновидение? Чему послужил его дар предвиденья, если он не видит ловушки, расставленной для него?.. Мои угрызения совести уступили место твердой решимости выполнить свое дело…“ — так впоследствии писал Юсупов в эмиграции.
Ответ на эти „сложные“ вопросы Юсупова по-евангельски прост: оставляя за Иудой право свободы действий, Иисус не остановил Своего предателя. Этому вышнему примеру последовал и Распутин. И если бы только в этом темном подъезде молодой князь прислушался скорее к голосу (пока еще слышимому) своей совести, а не к обманчивому „чувству долга“, то иначе сложилась бы и его судьба, и судьба России.
Вот еще один отрывок из книги Юсупова, как впоследствии окажется, выдуманный по сюжету, но, видимо, достаточно близко передающий внутреннее состояние „Маленького“ во время убийства: „Распутин удивленно, почти испуганно посмотрел на меня. Я прочел в его взоре новое, незнакомое мне выражение: что-то кроткое и покорное светилось в нем. Он близко подошел ко мне, не отводя своих глаз от моих, и казалось, будто он увидел в них то, чего не ожидал. Я понял, что наступил последний момент. „Господи, дай мне сил покончить с ним!“ — подумал я и медленным движением вынул револьвер из-за спины. Распутин по-прежнему стоял передо мною не шелохнувшись, со склонившейся направо головой и глазами, устремленными на распятие.
„Куда выстрелить, — мелькнуло у меня в голове, — в висок или в сердце?“
Точно молния пробежала по всему моему телу. Я выстрелил“ [295].
У меня нет никакого желания подробно разбирать романтическое вранье Юсупова и Пуришкевича, от которого воротил нос главный участник убийства — великий князь Дмитрий, прервавший с ними всякие отношения после публикации их выдумок. О том же, что на самом деле произошло в подвале Юсуповского дворца (а возможно, и в другом месте), никто из участников убийства писать не посмел.
В чем же причина такого упорного молчания и многократно повторенного вранья? По всей видимости, в том, что участники убийства во время его исполнения столкнулись с чем-то таким, о чем они говорить просто не могли. На мой взгляд, это могли быть две вещи. Во-первых, они стали более чем свидетелями смерти праведника, смерти, необычной уже в том, как она была принята Григорием Ефимовичем. Нет ничего сильнее, чем свидетельство смерти, и отрекающиеся этого свидетельства пересекают страшную черту невозврата.