Брамса было не сбить с пути. На враждебные отклики композитор отвечал по-фехтовальному меткими саркастическими выпадами. Во время репетиции одного из его квартетов альтист спросил, нравится ли Брамсу темп, в котором играют музыканты. «Да, — ответил тот, — особенно темп, в котором играете лично вы». В другой раз, когда некая дама спросила: «Как вам удается сочинять столь божественные адажио?», композитор сказал: «Мой издатель заказывает их такими».
Но в обществе четы Шуман все было иначе. Роберту Брамс понравился с самого начала, он представил его многим заметным музыкантам, а также свел с его первым издателем и даже заставил на какое-то время переехать к ним. Брамс стал верным другом и помог Кларе, когда Шуман совершил попытку самоубийства. После его смерти Брамс влюбился в Клару, но, судя по всему, их отношения так и остались сугубо платоническими.
По рассказам внука Шумана Фердинанда, посетив Клару в 1894 и 1895 годах, Брамс, превратившийся к тому времени из приятного стройного юноши в «невысокого корпулентного джентльмена» с наполовину рыжими, наполовину седыми усами, длинными волосами, падающими «за воротник его пальто», и высоким надтреснутым голосом, признался, что его творческие силы начали иссякать и что он окончательно перестал исполнять свои новые произведения на публике, сочиняя их только для себя. Вместе с тем, продолжал Фердинанд, композитор все равно вставал не позже семи утра, садился за фортепиано и извлекал из него «диковинные звуки, больше напоминавшие одышку, храп или ворчание». Однако Клара оставалась ему предана. «Брамс вне конкуренции, — говорила она, когда собеседники предлагали другие кандидатуры. — Среди живых он такой один». Они умерли с разницей всего лишь в два месяца.
М
узыкальную репутацию Феликса Мендельсона (1809—1847) испортили те же люди, которые критиковали Брамса. В мае 1877 года, спустя тридцать лет после смерти композитора, журналистТалант Мендельсона был очевиден с раннего детства. Ребенком он потряс Гете, исполнив с листа одно из моцартовских произведений, а затем с такой же легкостью разобрался с неудобочитаемой собственноручной нотной записью Бетховена. Свидетели говорили, что этот мальчик «в узком пиджачке с глубоким воротом и широких штанах, в карманы которых он засовывал руки, качал кудрявой головой туда-сюда и переминался с ноги на ногу», мог по памяти сыграть любую фугу Баха, а также нота в ноту воспроизвести «Вольного стрелка» Вебера через три-четыре дня после того, как услышал его впервые. Свои первые произведения он написал, когда ему не было и десяти.
Повзрослев, Мендельсон не сбавил оборотов. Пианист и дирижер Ганс фон Бюлов говорил знакомому, что, если его сын хочет доказать, что «из него получается хороший пианист, пусть сыграет „Песни без слов“ Мендельсона». Этот лаконичный музыкальный жанр композитор придумал сам и таким образом, по словам виртуоза Антона Рубинштейна, «спас инструментальную музыку от разрушения».
Тем не менее и при жизни, и особенно после смерти многие считали произведения Мендельсона легковесными. Сэр Джордж Гроув в своем знаменитом «Словаре музыки и музыкантов» уделил ему не меньше места, чем Бетховену и Шуберту, но даже он сетовал на недостаток глубины в его творчестве. «Разве можно желать, чтобы такой яркий, чистый, возвышенный дух был сломлен горем или измучен страданием? — писал он. — И все же, это, пожалуй, придало бы глубины его песням и заставило бы его адажио ввергать слушателей в слезы там, где сейчас они транслируют лишь тихую грусть».
Феликс Мендельсон
Мендельсону, и в частности его манере игры на фортепиано, действительно была присуща классическая строгость, сдержанность, которую по ошибке принимали за поверхностность. Его учитель Игнац Мошелес, бывший ученик Клементи, не мог ни на что повлиять. «Сегодня я дал Феликсу Мендельсону первый урок, — вспоминал он в 1824 году, — однако меня ни на секунду не покидало ощущение, что передо мной не ученик, а состоявшийся мастер». Несмотря на брюзжание Гроува, некоторые находили этот несколько старомодный подход не лишенным обаяния. Дженни фон Густедт утверждала, что фортепианная игра Мендельсона «похожа на него самого: никаких причуд и капризов, никаких резких диссонансов, никаких виртуозных выходок, от которых бы кружилась голова. В игре Гуммеля, пожалуй, было больше огня и страсти, зато намного меньше душевности, чем у Мендельсона».