– Не понимаю вас, господин прокурор, – заметил один коротышка – земский судья. – Как же вы с такими взглядами не повернетесь к госпоже Фемиде спиной?
– Причина до боли проста – я человек несвободный, у меня семья. Поверьте мне, что даже то мелкое жалованье, которое мы все так браним, крепко привязывает к судейскому креслу большинство из нас. Помимо того, я и на другом поприще натолкнусь неминуемо на то же самое. Вся наша общественная система стоит на несправедливости.
– Допустим, что это так, – сказал председатель. – Но вы сами утверждаете, что тут ничего не изменишь! К чему тогда ковырять больную рану, какую мы не в силах залечить?
– Больная рана… как метко замечено! Но то, право, приятная боль, – ответил ему прокурор. – После каждого приговора я ощущаю во рту какой-то противный, горький вкус, а что вы также испытываете нечто подобное, доказывают те ваши слова, которые я только что привел… Я чувствую себя машиной, рабом жалких печатных строк, и вот, на свободе я, по крайней мере, хотел бы иметь право об этом думать… знаете ли, так вот, за кружкою пива! – Он поднес означенный сосуд к губам и опорожнил и после продолжил задумчиво: – Видите ли, господа, в следующий вторник мне опять предстоит присутствовать при смертной казни. От одной этой мысли становится жутко…
Референдарий навострил уши.
– Герр прокурор! – воскликнул он. – Не возьмете ли меня с собой? Мне вот страшная охота посмотреть казнь – прошу вас!
Прокурор посмотрел на него с горькой улыбкой.
– Ну конечно, – промолвил он, – конечно. Точно так же и я напрашивался в первый раз. Я скажу – отступитесь, не нужно это вам, но вы, конечно, встанете на своем. И пусть я даже и откажу – не сегодня, так завтра вас охотно возьмет с собой другой коллега. Хорошо, идемте – обещаю, вам будет так стыдно, как никогда в жизни.
– Спасибо, – сказал референдарий и поднял свой стакан. – Премного вам благодарен! Разрешите за ваше здоровье, господин прокурор?
Прокурор не ответил – он сидел погруженный в свои мрачные думы.
– Знаете ли, – обратился он к председателю, – то скверно, что преступление само по себе, даже самое жалкое и самое гнусное преступление, убеждает нас в том, что оно выше, о, много выше нас, «жрецов правосудия»! Что в своей глубочайшей низости оно выказывает величие, способное в пух и прах разнести все наши старые, захудалые формулы; что оно, как жар, расплавляет сковывающие нас панцирем законы и параграфы; что мы, как червячки, ползаем перед ним в грязи.
– Спорная мысль! – заметил председатель.
– О, я расскажу вам об одном таком случае, – продолжил прокурор. – Это – самое неизгладимое впечатление в моей жизни. Случилось это четыре года назад, 17 ноября, в Саарбрюккене, когда мне пришлось присутствовать при обезглавливании одного негодяя по имени Кощен… Мари, дайте еще кружку! – прервал он себя.
Толстая кельнерша стояла уже возле стола. Она давно прислушивалась, поняв, что разговор идет о гильотине и о разбойниках.
– Рассказывайте же! – понукал референдарий.
– Имейте терпение, друг, – осадил его прокурор. Подняв свой стакан, он произнес: – Пью за память этого самого жалкого из всех преступников, этого изверга рода людского, который, может статься, все же был героем!
Медленно, при всеобщем молчании, он опустил свою кружку на стол.
– За исключением вас, герр референдарий, – продолжал он, – все присутствующие здесь, вероятно, хоть раз наблюдали казнь. Вам известно, как ведет себя при этом заглавное действующее лицо. Такой герой эшафота, какого выписывает в своей «Песни о Ла-Рокéт» известный поэт Монмартра Аристид Бри-ан, очень редкая птица. Поэт вкладывает в уста преступнику следующие слова:
Эти слова для разбойника весьма похвальны, но боюсь, что на деле происходило все несколько иначе. Боюсь, вел бы он себя точно так же, как его берлинский коллега, который у Ханса Гиана[18], в его «Последней ночи на земле», так заканчивает свой монолог:
Этот ужасный крик – «Мама! Мама!», – которого никогда не забудет тот, кто хоть раз его слышал, он весьма характерен! Конечно, бывают исключения, но они редки; прочтите мемуары палача Краутса – среди ста пятидесяти шести осужденных один лишь держался «мужественно», а именно Гёдель, покушавшийся на жизнь императора.