– Поезжайте к дому номер двадцать пять. Номера на дверях.
– Слушаю, мистер. А сколько вы платите?
– Два с половиной цента.
– Да что это! Так и на обед не заработаешь.
– Плата два с половиной цента. Сюда с юга едет двести человек, они и таким деньгам будут рады.
– Мистер, да побойтесь вы бога!
– Ладно, ладно. Согласны – оставайтесь, а нет – поезжайте дальше. Мне некогда с вами пререкаться.
– Да ведь…
– Слушай. Плату не я устанавливаю. Мое дело записать вас. Хотите работать, пожалуйста. А нет – проваливайте отсюда подобру-поздорову.
– Значит, номер двадцать пять?
– Да, двадцать пять.
Том дремал, лежа на матраце. Его разбудил какой-то шорох в комнате. Рука потянулась к винчестеру и крепко стиснула приклад. Он откинул одеяло с лица. Рядом с матрацем стояла Роза Сарона.
– Что тебе? – спросил Том.
– Спи, – сказала она. – Спи. Я покараулю. Никто не войдет.
С минуту он молча смотрел ей в лицо.
– Ладно, – сказал он и снова натянул одеяло на голову.
Мать вернулась домой в сумерках. Она постучалась, прежде чем войти, и сказала:
– Это я, – чтобы не испугать Тома, она открыла дверь и вошла; в руках у нее был небольшой мешочек. Том проснулся и сел на матраце. Рана его подсохла и так стянулась по краям, что кожа на щеке блестела. Опухший левый глаз почти не открывался. – Никто не приходил? – спросила мать.
– Нет, – ответил он. – Никто. А плату все-таки снизили?
– Откуда ты знаешь?
– Слышал разговор на улице.
Роза Сарона безучастным взглядом посмотрела на мать.
Том показал на нее пальцем.
– Ма, она тут подняла крик. Думает, все беды свалятся одной ей на голову. Если я так ее расстраиваю, придется мне уйти.
Мать повернулась к Розе Сарона.
– Что с тобой?
Роза Сарона негодующе пробормотала:
– Разве родишь здорового ребенка, когда такое делается?
Мать сказала:
– Ну, будет! Будет! Я знаю, каково тебе, я знаю, что ты сама в себе не вольна, а все-таки держи язык за зубами.
Она повернулась к Тому.
– Не обращай на нее внимания. Том. Ей сейчас нелегко, я это по себе помню. Когда ждешь ребенка, так что ни случится, все будто одну тебя задевает, в каждом слове чудится обида, и будто все тебе наперекор. Ты не обращай на нее внимания. Она сама в себе не вольна.
– Я не хочу, чтобы она из-за меня мучилась.
– Ну, будет. Перестань. – Мать положила сумку на холодную печь. – Сегодня почти ничего не заработали, – сказала она. – Надо отсюда уезжать. Том, наколи мне щепок. Нет, тебе нельзя. Разломай вот этот ящик – он последний остался. Я велела, чтобы они хоть хворосту насобирали на обратном пути. К ужину будет каша, я немножко сахаром ее посыплю.
Том встал и разломал последний ящик. Мать разожгла топку с самого края, чтобы огонь был только под одной конфоркой. Она налила котелок и поставила его на печку. Вода в котелке, стоявшем над самым огнем, скоро засипела и забулькала.
– Ну, как сегодня работали? – спросил Том.
Мать зачерпнула чашкой кукурузной муки из мешочка.
– И говорить об этом не хочется. Я сегодня вспоминала, как люди шутили раньше. Теперь мы не шутим. И это очень плохо. А если кто отпустит какую-нибудь шутку, так она получается злая, горькая, и совсем не смешно. Сегодня один говорит: «Ну, кризис кончился. Я видел зайца, и, подумайте только, никто за ним не гнался». А другой отвечает: «Тут не в этом дело. Сейчас зайцев не бьют. С ними вот как обращаются: поймают, подоят и отпустят на свободу. Тебе, наверно, не молочный попался». Разве это смешно? А помнишь, как мы смеялись, когда дядя Джон обратил индейца в нашу веру и привел к себе домой, а индеец съел у него целый ларь бобов и удрал, да еще бутылку виски с собой прихватил. Том, возьми тряпку, я ее в холодной воде намочила, приложи к лицу.
Сумерки сгущались. Мать зажгла фонарь и повесила его на гвоздь. Она подбросила щепок в огонь и стала понемножку сыпать кукурузную муку в кипяток.
– Роза, – сказала она, – ты помешаешь кашу?
На улице послышался быстрый топот. Дверь распахнулась, ударилась об стену. В комнату влетела Руфь.
– Ма! – крикнула она. – Ма, Уинфилда корчит!
– Где он? Говори!
Руфь еле переводила дух.
– Весь белый стал и повалился. Сколько он сегодня персиков съел! У него весь день понос. Так и повалился. Весь белый!
– Пойдем! – крикнула мать. – Роза, последи за кашей.
Она кинулась за Руфью. Она тяжело бежала по улице, не поспевая за девочкой. Навстречу им в сумерках шли трое мужчин, и средний нес на руках Уинфилда. Мать кинулась к ним.
– Это мой, – крикнула она. – Дайте его мне.
– Я донесу, мэм.
– Нет, дайте мне. – Она приняла мальчика на руки, повернулась к дому, но вдруг опомнилась. – Большое вам спасибо, – сказала она.
– Не за что, мэм. Мальчишка совсем ослаб. У него, наверно, глисты.
Мать быстро зашагала назад. Уинфилд, обмякший всем телом, неподвижно лежал у нее на руках. Мать внесла его в дом и положила на матрац.
– Что с тобой? Что? – допытывалась она. Уинфилд посмотрел на нее мутными глазами, мотнул головой и снова опустил веки.
Руфь сказала:
– Ма, я же говорю, у него весь день понос. Каждую минуту бегал. Он объелся персиками.
Мать пощупала ему лоб.
– Жа́ра нет. А сам весь бледный, щеки втянуло.