Фактически это произошло одновременно с освобождением царя от традиционной роли и обретением новой, сформулированной самостоятельно, вопреки сценарию цивилизационного "действа", декорациям и желанию большей части "труппы". В значительной степени спусковым крючком послужило первое послание Курбского (1564), содержащее обвинение в предательстве "амплуа". Любопытно: сам Курбский покинул Россию, сбежав от собственной традиционной роли, поскольку продолжение игры, как полагал князь, грозило ему смертью. В великом спектакле русской цивилизации беглый князь был таким же антигероем, как и государь. Курбский изменил своему царю, навел войска иноплеменников на земли Московского государства, бросил одну семью и насмерть рассорился со второй, заведенной им в эмиграции… И вот князь Андрей Михайлович, соединяя церковнославянскую традицию православного Востока и светскую философию католического Запада, строит себе новую идентификацию, отличную от старой, утраченной. Он рисует себя "сенатором", "эпархом", "мужем брани и совета", одним из "сильных во Израиле". Ему для самооправдания нужна особенная этика — кодекс вольности благородных аристократов, якобы располагающих правом покинуть государя, ежели тот окажется тираном. В XIII–XIV столетиях это право действительно существовало, но строилось оно на незамысловатом обычае дружинных людей перебегать от одного вождя к другому. В XV столетии оно встречает серьезные ограничения, а в XVI и вовсе падает. Но Курбский пытается на основе этой архаики выстроить совершенно новую философскую схему: якобы не желание поискать добычи и удачи под водительством иного князя, но врожденная рыцарственность и христианские добродетели толкают господ "сенаторов" на переход от одного монарха к другому… Соответственно монарх, от которого бегут, должен был задеть и рыцарское достоинство, и христианскую нравственность. Курбский
Государь Иван Васильевич никуда не сбежал, он попытался переделать сам спектакль, по ходу перекроив сценарий, перебрав актерский состав и сбросив трупы недовольных в оркестровую яму. Он точно так же выломился из русской цивилизации, точно так же стал для нее чужим, и ему точно так же требовалась самоидентификация. Но царь строил ее не на обличении беглеца-Курбского и ему подобных в отдельных преступлениях, а на обвинении "эпархов" в глобальном покушении на его монаршее право делать с ними, да и со страной все, что ему угодно, без ограничения. Подобное право в русской традиции имело религиозно-нравственный, а не политический ограничитель, но, пережив "Шуйское царство", казанские неприятности 1552-го, кризис 1553-го и общегосударственную аварию 1564 года, царь этот ограничитель видеть не желает. Он помнит только ограничитель № 2 — бунт, беснование толп, тело родственника, разорванного злой чернью. Гневается на возможность очередного взрыва, опасается ее, и в то же время провоцирует простонародье на расправу со своими врагами зимой 1564–1565 годов. Игра очень опасная. Обосновать ее государь может только одним способом: даровав себе право нарушать любой запрет и любую традицию… Он неоднократно пишет о себе как о Божьем слуге, наделяет монаршую особу статусом наивысшей близости к Господу, то есть правом полной вседозволенности, обретаемой ради решения высших, самим Богом поставленных задач. Эти задачи касаются защиты и утверждения православия, хотя окончательную их формулировку царь оставляет за собой. Что же касается подданных, то им, как рабам государя, следует "рабская содержати повеления"… Монарх у Ивана Васильевича выступает как хозяин "грозы" в державе, но государь сторонится обычных христианских добродетелей — смирения, любви, соблюдения заповедей, которые едины для всех без исключения. Ему всё хочется быть в русской христианской общине наособицу, отдельно ото всех.