Все это, повторяем, заняло не больше пяти минут, включая и то время, которое понадобилось обоим, чтобы по засыпанной углем лестнице выкарабкаться из подвала. Когда же, спустя четверть часа, они выбрались на хорошо освещенную улицу, да еще запруженную народом, выходящим из кинотеатра, с последнего сеанса, Тане казалось, что ей только померещились — и кочегарка, и карты, и черномазый... Померещились, если бы не угольная пыль, от которой они кое-как отряхнули друг друга, Таня и Бобошкин, и потом Таня повела его домой.
Она уже не сердилась на Бобошкина, в конце-то концов он оказался смелым, отчаянным мальчуганом. Она на него теперь уже не сердилась, хотя он по-прежнему отказывался отвечать на различные вопросы, в том числе и на вопрос, давно ли он и почему захаживает в кочегарку. Бобошкин только сказал, что тот самый парень — он и есть кочегар, и зовут его Миха Гундосый, и больше ничего не прибавил, а сунул Тане в кулак две последние конфетки «А ну-ка отними», и уговорил съесть обе, потому что он и так уже, сказал он, сегодня объелся, и если Таня любит конфеты, он ей будет приносить каждый день.
Возможно, Бобошкин, говоря так, хотел ее немножко задобрить, они приближались уже к дому, где он жил. Но Таня и не думала позорить Бобошкина перед его родителями, наоборот. Она предполагала именно с ними, родителями Бобошкина, и поговорить о том, как это выходит, что их сын слоняется по ночным улицам, где же их родительское беспокойство, где их забота, где их долг?.. Знает она таких родителей, скажет она, сами пьянствуют, дебоширят, сами живут в свое удовольствие, а до детей им и дела нет! А потом из них вырастают такие вот бандюги с фиксой!..
Она уже совсем настроилась на обличительную речь, она уже ясно представила, как она ее произнесет, и как растеряются эти самые родители, она даже почти видела их перед собой — эдакого рыжего верзилу-отца, с убойными кулачищами, всегда под хмельком, чуть что — за ремень, и мать — обозленную семейными дрязгами, ссорами, очередями, стиркой, орущую на детей и слезливо жалующуюся мужу на сорванца Бобошкина-младшего....
Но отец Пети Бобошкина, отворивший им дверь, оказался вовсе не верзилой, а напротив, низеньким и даже довольно плюгавеньким человечком. Он держал в руке скрученную жгутом тряпку, с которой на пол сочилась вода, и одет был в клеенчатый, с желтыми цветочками передник, подтянутый шлейками к самой шее, это придавало ему отнюдь не мужественный, и тем более не устрашающий вид. И от него не разило ни вином, ни водкой, а припахивало борщом и еще чем-то нежным, не то молоком, не то мыльным порошком «Лотос», вдобавок у папы-Бобошкина были такие испуганные, замученные и печальные глаза, что едва Таня увидела их, как из ее головы мгновенно улетучилась заранее приготовленная речь.
— Какой кошмар! — тихо сказал папа-Бобошкин, разглядывая сына и как бы сомневаясь, что тот действительно стоит перед ним.— Какой кошмар!..— повторял он, вздрагивая в некоторых особенно драматических местах Таниного рассказа.
Надо заметить, что Таня, глядя на папу-Бобошкина, с трудом перебарывала смех, но это ей иногда не удавалось — и она прыскала, увеличивая смятение и растерянность Бобошкина-старшего. Ей было и смешно, и жалко его одновременно, и когда, дослушав Таню, он сказал:
— Вы спасли мне сына! — она не выдержала и закатилась: так благодарно, с таким сознанием собственной вины это было сказано.
— Да,— еще раз, но уже с оттенком торжественности, проговорил старший Бобошкин, — вы спасли мне сына! — И он прикрыл старым клетчатым пледом Петю Бобошкина, который успел тем временем втихомолку прикорнуть на диване, и повел Таню на кухню.
Здесь, в маленькой, чрезвычайно опрятной, блистающей никелем и алюминием кухоньке, папа-Бобошкин налил в тарелку очень густых и очень вкусных щей, и поставил тарелку перед Таней, и пока она ела, поведал ей очень грустную историю, от которой Тане сделалось папу-Бобошкина еще жальче. Но вместе с тем она, эта история, возвратила ей веру в то, что в мире, наряду со злом, существует и стойкая человеческая доброта, и душевное благородство.
Мы назвали бы эту историю так:
БАЛЛАДА О ФЕМИНИЗАЦИИ,
а в изложении ее несколько расширили бы кое-какие детали, застенчиво обойденные Бобошкиным-старшим. И вот как она, эта странная история, выглядела бы в таком варианте: