— Господи, боже мой! — говорит он, вздыхая. — Мира создатель! Что бы я сделал? Что бы я сделал? — Петухин делает трагический, театральный жест, — Девка любит меня, я люблю девку, а тут какая-то шваль мешается… И что бы я сделал? Нет, брат Гаврюша, и люблю я тебя, и все, а разговора, вижу, с тобой не выйдет… Да. Не выйдет разговора! Давай, брат, платить за пиво да пойдем бай-бай… Рано завтра вставать-то… Хоть и поздно вставать стал мой хозяин, а все-таки… Спится ему с молодой женой-то… Тело-то теплое, молодое… И греет-то оно старые кости… А кости-то старые с ржавчиной… Да. А все-таки поздно… Двенадцатый час… Охо-хо-хо…
И Петухин, словно забыв разговор, начинает ломаться и зевать. Но Гаврюшка уже побледнел, глаза у него заблестели, щеки как-то особенно задергались, — он хватает Петухина за рукав, наклоняется к нему через стол и бормочет дико, несвязно:
— Нет, ты скажи… Начал, так скажи… Скажи…
Петухин возмущается этой навязчивостью, резко выдергивает от Гаврюшки свой рукав и говорит:
— Пошел ты к чертям свинячьим! Чего пристал, как банный лист? Чего я буду с тобой говорить, язык обивать, когда ты дурак есть, самый форменный… Ассел, так сказать… — И Петухин делается ядовито-ласковым, — Ведь разговаривать, Гаврюша, приятно с человеком, который обсудить может и сказать по поводу. А ты что ж? На бильярде ты мастак, слова нет, а насчет умственности, вообще высших действий, у тебя, сизый, слабо… Слабо, голубь, слабо… И люблю я тебя, и все, — а против правды грешить не хочу: слабо! — И Петухин разводит ладонями.
Гаврюшка долго и мрачно смотрит на него, на насмешливые искры в его глазах, — душа начинает кипеть, зубы скрипят, — весь полный ненависти, сквозь стиснутые челюсти, говорит он:
— Ух-х, Петухин… Будь на твоем месте кто-нибудь другой… Сделал бы я из тебя рюмочку… Уж умылся бы ты у меня… Ей-бо-огу…
Петухин смотрит на него и сразу светлеет: нравится ему, что в человеке заговорило…
— О? Рюмочку? Сердитый какой! — ласково и улыбаясь, говорит он, — Серди-итый… Не тронь меня, завяну… А, знаешь, когда ты сердитый, фу-ты ну-ты! Да ну-у, не будь таким Иван Грозным!
— Оставь! Не крути светом! — отвечает Гаврюшка, — И без брехни твоей тошно.
— Тошно, это ничего, — успокаивает Петухин и, таинственно оглядевшись кругом, наклоняется через стол, делает большие глаза и шепчет — А беде я твоей помогу… Помогу! Не роб, Кероп! Самое главное — не роб. Затем я сижу с тобой, чтобы помощь тебе оказать! Ты только не сердись! Слышь, Гаврюш? Да ну-у, полно…
И несколько минут спустя он выводит его через заднюю дверь на двор трактира. Темно. Никого нет. В уголку большого, закругленного здания видна кухня, слышно, как Шипит плита. По кухне бегает повар и с кем-то разговаривает. После смрадной духоты «Лондона» здесь так много воздуха, вкусного и прохладного. Никто их не видит. Гаврюшка жмется к Петухину плечом, словно угадывая в нем какую-то большую, жуткую тайну.
Петухин что-то замышляет. Он берет Гаврюшку за руку немного ниже плеча, наклоняется к нему и, обдавая его легким запахом пива и табаку, говорит тихо и серьезно:
— Задумал я дело, понимаешь? Дело, брат, такое, что и на том свете может спроситься. Понимаешь? Ведь бог-то есть… Понимаешь? Он сидит, может быть, вон там и смотрит на нас и слушает: «Что ты, мол, старый сукин сын, делать хочешь?» Понимаешь? И все для тебя, для дурака… Не стоило бы, — ну, уж черт с тобой! Так и быть, где моя не пропадала! Только — условие…
— Какое? — сдавленным голосом спросил Гаврюшка.
— Вот какое… Ты мне, как перед попом, скажи: ты всерьез любишь Таню?
— Люблю… Всерьез…
— Ну, помолись на небо…
Гаврюшка снял фуражку и перекрестился…
— Ну, а теперь пойдем…
Пошли…
— Ты что же? Заговор знаешь? — спросил Гаврюшка, несколько взволнованный.
— Какой там заговор! — ласково и участливо говорит Петухин. — Что я, баба, что ли, заговоры-то читать? Жизнь знаю… И люблю… Вот и весь заговор. Чудак ты, ваше благородие. Заговор!
…Петухин сидит в кресле, вспоминает эти сцены и улыбается.
— Молодость, неопытность, — бормочет он сам с собой, — а проживи с мое, другое запоешь…
И опять в голову лезут думы о том, почему на земле так мало счастья? Все хотят его, все тянутся к нему, а оно как кукушка на часах, то выглянет, то скроется. Жизнь, такую хорошую, такую привольную, — с солнцем, с небом, с реками, лесами, — люди делают каторгой. Жить тяжело, душно…
В спальне зазвонили часы — торопливо, деловито…
— Восемь!
Петухин поворачивается к окну, из которого его обливает лунный свет, и что-то, улыбаясь, бормочет.