После воскресного разговора за кофе Стона снова пригласил ее пообедать вместе. Потом еще раз. Несколько недель так оно и шло, и в эти недели он, глядя на себя со стороны, не мог мысленно не похлопать себя по спине: один конец недели он проводит вместе со своей компанией, колеся по сельским дорогам в Вассар, на бап — фраки и вечерние платья, Нанни, такая великолепная в платье от «Пек энд Пек», прием в Розовой гостиной. А потом, всего двумя вечерами позже, под режущими глаз лампами харчевни в Северном Хейвене — по тарелке мясного рулета с Марджори. Она неловко обращалась с ножом и вилкой, и на губах у нее вечно оставалась крошка от хлебной корочки или от шоколадного пирожного — словно мимолетная «мушка», которую Стона на несколько минут оставлял как есть, а потом протягивал руку над белым с серебряными блестками пластиком стола и бумажной салфеткой, туго обернутой вокруг пальца, осторожно отирал ей рот.
— Такой милый, — произносила она, и эти слова звучали так, словно Марджори говорила о нем своей матери, а не ему самому.
Стона прекрасно знал, чего добивается.
«Тебе надо увидеть наш летний коттедж, — говорил он. — На берегу залива, в Клинтоне». Или: «Мы будем замечательной парой, станем вместе путешествовать, мир посмотрим…» Ничего прямо не обещая. Сея надежды. «Моя мама выращивает розы. Ты ее полюбишь». Имея в виду: «А сейчас доверься мне и раздвинь ножки».
Он перепробовал все и всяческие предлоги, чтобы только попасть к ней в комнату, и видел, что она сопротивляется лишь потому, что считает это неприличным. Потом, как-то вечером, когда он провожал ее домой, они прошли мимо храма Святого Андрея, и Марджори сказала:
— А из моего окна я шпиль могу видеть. Это как-то успокаивает, когда крест видишь. Он всегда на своем месте, на фоне неба.
Стона снова попробовал, и она наконец согласилась.
— Ой, там такой беспорядок, — сказала она. — Если ты обещаешь не обращать внимания на комнату и только посмотришь на вид из моего окна, ну, тогда ладно, только на минутку.
Они стояли в темной комнате, опираясь коленями о кровать Марджори. От света уличного фонаря вся мебель в комнате казалась коричневой или серой, и точно так, как она описывала, над крышей магазина Готтсфилда «Занавеси и драпировки» прямо в ее окно смотрел крест храма Святого Андрея, черный на фоне пыльно-синего вечернего неба.
— Замечательно, — произнес Стона и незаметно, словно просто вздохнул, перенес вес своего тела на одну ногу, так чтобы их бедра соприкасались.
— Я иногда лежу тут с широко открытыми ставнями и смотрю на него, когда молитвы читаю.
Он на миг положил ладонь ей между лопаток и тут же убрал руку. Ладонь у него вспотела, рука застыла над ложбинкой на ее спине.
— Колокола звонят к мессе. И когда свадьбы. Звон такой чудесный.
Теперь Стона прижал руку к ее спине и придвинулся поближе, притянув ее плечо к своей груди.
— А как ты себе представляешь свою свадьбу? — спросил он.
Ложь прозвучала с неподдельной искренностью, так что, когда Марджори повернулась к нему, ее губы раскрылись — аромат сочной мякоти груши, — и они упали на кровать, слившись в объятии, лихорадочный жар ее губ — на его губах.
Тогда-то впервые Стона и познал физическую страсть. Марджори словно обвилась вокруг него, он чувствовал вкус ее слюны, ее пота, ее кожи. Он вдыхал запах ее духов и мыла. Ощущал ее дыхание на своем ухе. Оборочки ее белой блузки, ее кардиган, бретельки и чашечки ее бюстгальтера были смяты, спущены до талии. Он целовал ее белые веснушчатые плечи. Ее тело, ее грудь словно рождались из пены одежды, расцветали — как цветок, как Венера, как Primavera,[51]
— будто сама весна расцветала перед ним. Груди ее были истинным плодом юношеских фантазий: такие полные, такие упругие, они казались такими нежными на ощупь. В глубокой ложбинке между ними прятался золотой крестик на золотой цепочке. Стона нежно взял обе груди в ладони и прижался губами к соскам.Лежа связанным в ящике, в поту и моче, Стона вдруг почувствовал, что отвратительно возбужден. После того как в тот вечер он вернулся к себе в общежитие, крадучись, чтобы не разбудить соседа по комнате, он нырнул под одеяло и, положив на низ живота носовой платок, стал поглаживать себя, пытаясь представить в своих объятиях Нанни. Но по сравнению с телом Марджори тело Нанни было подобно ее белым теннисным туфлям — изящное и элегантное, узенькое и консервативное, грациозное, практичное — ничего лишнего. Фигура, которая останется хорошей даже после рождения детей. Всегда подтянутая, всегда элегантная — и в теннисном костюме, и в купальнике у клубного бассейна.
Как он любил Нанни! Неужели возможно так беззаветно любить одну женщину и испытывать такое вожделение к другой? Почему это грешно? Рядом с ним, всего в нескольких футах, спал его сосед по комнате, а он представлял себе, как Марджори сидит на нем верхом, касаясь его губ то одним своим соском, то другим, и тут его язык вырвался изо рта, лизнув темноту, а сам он резко перевернулся на живот.