25 февраля 1897 года
Простите мне этот способ общения, столь скупой и поверхностный. Дело дошло до того, что я могу обращаться к вам только через вышитую вуаль звука. Этот звук издает восхитительная и дорогая машина, которую я только что приобрел для преодоления нашего молчания. Рука, приводящая ее в действие, это не тот покалеченный костыль, который я, после того как он столько лет вводил вас в заблуждение, теперь определенно отправил на покой или, по крайней мере, в больницу, то есть в вечную, забинтованную, сбитую с толку, ревматическую, неспособную тьму.[202]
Джеймс, по-видимому, знает, что инструмент из пера, чернил и бумаги – это всего лишь инструмент, но его знание является концептуальным, а не сенсорным. Оно также является невостребованным, не находящим подтверждения ни в том, что Джеймс пишет, ни в том, что он диктует. Новизна пишущей машинки затмевает представление о том, что старое оборудование не менее механистично. Старая технология уже давно стала второй натурой; новая технология – это суррогат, искусственное изобретение. Джеймс чувствует, что письмо от руки, как он говорит в письме, является актом прямого обращения. Так же как восприятие читателем написанного рукой. Созданная таким образом связь может даже превзойти всё, что доступно в разговоре лицом к лицу, что всегда, по мнению Джеймса, есть средство уклонения и обмана. Рукописные послания – это своего рода убежище от неискренности. Джеймс рассматривает письмо от руки как идеальную форму письма. В этом, по-видимому, источник подлинности его текстов. Джеймс доверяет своим рукописям прямо и непосредственно высказывать его мысль.
Прямо и молча. Письмо так же беззвучно, как и мысль, которую оно передает. Чтение в тишине передает мысль от ума к уму. Но опять же, существует чувственное знание, говорящее об обратном. Нет безмолвия ни в письме, ни в шорохе ручки, ни в шелесте бумаги, ни в чтении, ни в разворачивании и переворачивании страниц, и даже в самом тихом месте присутствует неуловимый звук дыхания, который движется в такт словам. Письмо молчит на звуковой подушке. Оно тоже нуждается в аудиальном.
Писать так, как воспринимал письмо Джеймс, – это способ обойти голос, причем голос понимался скорее как посредник, чем выразитель. Диктовать пишущей машинке (человеку за машинкой) нелепо и неловко, подобно телесной нескромности, потому что это удваивает посредничество голоса посредничеством шума, стука аппарата, который каким-то образом отражается от машинописной страницы. В тот же день, когда он написал Фуллертону, Джеймс также отправил письмо Джеймсу Макнилу Уистлеру, в котором приносил извинения за «оскорбление для человека с Вашей чувствительностью, когда к нему обращаются с акцентом, обреченным щелкать ему в ухо, – из-за вмешательства механизма. Это решительное отрицание любой деликатности». Неуемное щелканье шьет вуаль звука: рука отправителя различима, но не ощутима, потому что вуаль (как и все вуали) встает на пути. Образ шитья добавляет вторую вуаль поверх первой: вышитая вуаль, как и ясность машинописной страницы, может быть по-своему красива, но в худшем случае лишь декоративна, а в лучшем – просто отчетлива («Пусть ее разборчивость компенсирует ее непрямоту!» – написал Джеймс другому корреспонденту.) Вышитый узор удерживает читателя от наблюдения, что само его совершенство скрывает своеобразие руки, характер написанных знаков. Но Джеймс не позволяет себе забыть о потере руки (как собственного почерка, так и части тела), и поэтому в своем первом письме к Фуллертону он занимается самобичеванием, говоря о ней как о «покалеченном костыле», изношенном ремне, скрепляющем половинки пальто.
Прошлое и настоящее
Фридрих Киттлер датирует начало современной медиатехнологической революции изобретением кино и звукозаписи, которые впервые смогли запечатлеть движение времени[203]
. Только эти континуальные медиа могли зафиксировать и таким образом сохранить течение реального события и тем самым продлить прошлое в неопределенное настоящее. Эта возможность изменила саму природу прошлого. Оно придало ему чувственно воспринимаемую форму – то самое, что в силу своего отсутствия определяло прошлое как прошлое. Предыдущие записывающие медиа, включая письменность, рисунок и живопись, были не способны оживить сохранившуюся информацию. Они делали прошлое понятным, но не постижимым. Континуальные носители информации были способны, наоборот, сделать необратимое обратимым.