– Дошла моя голова – черного куколя, да нынче и молитва не кормит, плясать велят, а мне помеха есть – чин андельский… Налейте, православные!
Сенька налил, и все четверо выпили.
– Спляшешь, отец! Не попусту на стол принес я четыре чаши… Лей еще, сынок!
Старик-мирянин, выпив, сходил в сени, принес старую домру и мешок, из мешка на стол вывалил жареный бараний бок, из пазухи достал каравай белого хлеба.
– Пируем до утра! – вскричал Наум.
Сенька видел, что хозяин избы захмелел, решил попытать, пока не поздно:
– В Борисоглебске дорогой я, дед Наум, спросил людей да узнал, что на Саратове воевода стольник Глебов.
– Мишка Глебов! Тебе, сынок, он зачем?
– Слышал я, Глебов хитрой и злой воевода.
– Добрых, сынок, воевод нет! Кузька Лутохин матерой волк был, да Разин-атаман его с нашей шеи в воду стряхнул!
– У воеводы, дед, поди и ярыги земские есть?
– Есть, да ты, сынок, не бойся!
– Дед Наум, я ничего не боюсь, но когда расправа случится – не было бы тебе худо.
Чернец сказал:
– Нынче время настало – куда дворяна, туда и миряна… не истцы, так и мужики привяжутся, все кинулись царю служить, о воле забыли… в Астрахани-таки шумят разинцы.
– В Соловках зачинают пушки отпевать[387]… – сказал старик мирянин. – Водой кропят!
Дверь в сени заскрипела, видимо, два человека шатались за дверью, шаря скобу избы. Вошли двое, оба с виду хмельные, один в синем кафтане, запоясан ремнем, высокий, длиннобородый, другой маленький, в нагольном полушубке, под полушубком синий с нашивками кафтан, на ремне медная чернильница, заткнутая гусиным пером. Высокий, походя, перекрестился, подошел к столу, спрятав мягкую меховую шапку в карман кафтана. Сказал:
– Вот и пить будем! – Сел.
Маленький медлил, он был, видимо, богомольный: встал на колени, перекрестился на образ, стукнул лбом в пол, полежал на земном поклоне недолго, встал, смахнул с лица пыль и тоже шагнул к столу.
– Место земскому подьячему! – крикнул он властно.
Чернец сказал:
– Дадут дураку честь, так не знает, где и сесть!
– Ты чего там?
– Я не с тобой, власть!
Сенька вышел из-за стола, уступив место подьячему, подошел к лавке, где лежали его вещи, и незаметно сунул в карман штанов пистолет, «дар Разина». Он отошел, сел к окну на лавку против устья печи. Печь, потрескивая, дотапливалась. Все молчали. Подьячий сказал Науму:
– Лей хмельного, а закуска есть!
– Погоди, служилой, чаши подам.
– Добро – неси.
Наум принес еще две чашки.
– Молодший! Налей – твое вино! – сказал старик-мирянин.
Сенька налил всем, все выпили, он сам не пил.
– Чего не пьешь? – спросил подьячий.
– Много пил – теперь закурю!
Сенька набил трубку, лучиной достал из печи огня, закурил и сел на прежнее место. Подьячий пил, бормотал:
– Добро, сто раз добро! Шли по следам и на огонь разбрелись, где запоздалой огонь, тут пожива.
Высокий, видимо, был неразговорчив. Пил молча, закусывая, широко раскрывал рот под жидкими усами и громко чавкал. Наум, как показалось Сеньке, заметно протрезвился, он заговорил, привстав в конце стола:
– К нищему старику непошто пожаловали такие знатные гости… Вино и то, вишь, у меня чужое.
Высокий промычал:
– М-м-да-а…
Маленький ответил Науму:
– Надобно опросить твоих постояльцев. Ну, вы, рабы божьи, сказывайте, кто каков есть? Да не лгите… в земской избе[388] сыщется, чем языки развязать!
– Я гулящий человек, кормлюсь игрой на домре, живу тем, што мир дает… вологженин, – сказал мирянин-старик, – звать Порфурком.
– Добро! А ты? – уставился краснеющими глазами на Сеньку допросчик.
– Имя Гришка, гулящий тож.
– Каких мест будешь, чей сын?
– Мать родила – не корова! Мест всяких, где можно кормиться.
– Староста! Этого в земскую взять.
– М-м… – кивнул высокий.
– А ты, чернец?
– Иеромонах Кирилло-Белозерского монастыря.
– Далеко забрел! Староста, и этого в земскую, нарядить понятых и волочь! У чернцов имя в миру одно – в монастыре другое. Зримо, бредет из Соловков в Астрахань, манить туда бунтовщиков. Соловки шумят…
– М-м-о-жно! – прожевав закуску, сказал староста.
– Ну, выпьем, да «объездную» буду писать, а то запоздало время. Эй, ты, Гришка, лей не жалей!
– Сами хозяева – лейте! – ответил Сенька.
Пробовали поднять тяжелую баклагу, но она гладко отполировалась в суме Сеньки за время походов, выскальзывала из пьяных рук.
– Вот черт! У воды без хлеба, – сказал подьячий.
Заговорил старик-мирянин:
– Мы вас, служилые, в кабаке с отцом-чернцом угощали честно, а вы пришли нам бесчестье чинить! Где же ваша совесть?
– Ту, ту-у, друг, большая брада. Мы пили, а думу думали – куда пойдете?
– В миру едите, да где спите? Так вот! Соберем мы вам поголовное – с головы по три алтына, еще водкой угостим, – и подите-ка своей дорогой.
– И впрямь! Оставьте вы нас, что за корысть вязаться к странникам, нашу добрую беседу рушить? – пристал Наум.
– Те деньги передайте вот ему, старосте, он же ими купит заплечного, штоб вам в земской избе было легше стоять… Мы посулов не берем! – ответил подьячий.
Сенька вынул трубку изо рта, сказал громко:
– Пущай идут к чертовой матери! Какие им деньги – пили, ели, того будет.