— Конечно, ничего не смыслю, — просто согласилась с ним Глаша. — Папочка часто смеялся над тем, что, прожив с ним несколько лет, я не отличала серебра от мельхиора. Поэтому я страшно удивилась, когда он завещал мне часть своей коллекции, а не отдал ее всю сыновьям и дочери, которые были серьезными искусствоведами, работали в научном институте и тоже коллекционировали старину. Я убеждала папочку составить завещание на детей, твердила, что эти вещи мне не нужны, что я боюсь к ним прикоснуться. Но он — ни в какую, и, чтобы не волновать его понапрасну, я смирилась с завещанием. Мне казалось, что папочка еще молодой и не стоит придавать значения его фантазиям. Но однажды он вышел из дома без шарфа, сильно простудился, врачи не сразу распознали воспаление легких, и, когда его привезли в больницу, положение было уже безнадежным, — Глаша наступила на хрустнувшую сухую ветку и посмотрела под ноги, неестественно долго разглядывая ее. — После похорон в дом стали наведываться его дети. Сначала они сидели, скорбно опустив головы, пили остывший чай, а затем осторожно поинтересовались, оставил ли отец распоряжения насчет вещей. Я то ли не расслышала вопроса, то ли недопоняла, но когда дочь Аристарха Евгеньевича взяла в руки серебряную цепочку, я выхватила ее. «Что с вами?! Я только взглянуть», — испуганно проговорила та, но во мне словно проснулась какая-то жадность к вещам, и я никому не позволяла приблизиться к коллекции. Ни уговоры, ни угрозы — ничего не действовало.
— Но почему, почему?! — нетерпеливо спросил Алексей Федотович.
— Но ведь это же память о человеке, — просто и серьезно сказала Глаша.
Она не появлялась уже несколько дней. На подзеркальнике валялась ее гребенка и стоял флакончик духов, подаренный Алексеем Федотовичем, а в ее отсеке было пусто и сиротливо. Он заглядывал за перегородку, вздыхал, прохаживался большими шагами по комнате и насвистывал назойливо преследовавшие его арии из репертуара Савицкой. У него все валилось из рук. Заваривая свой обычный утренний чай, он вдруг впадал в забытье и подолгу смотрел в полуовальное окно, на облака и тускло блестевшие крыши, — к концу октября навалились затяжные дожди, все раскисло и отсырело, набухло влагой и пасмурным, затхлым теплом, в котором было трудно дышать, как в вате. Алексей Федотович, всегда замечавший странное соответствие между собственным состоянием духа и погодой на улице, тоже почувствовал себя раскисшим, его ничего не радовало, хотя, казалось бы, вот оно, желанное одиночество, вот он, блаженный покой. Раньше он не понимал людей, страшащихся этого, и если не удавалось в течение дня побыть одному, мучительно страдал и ему словно бы не хватало воздуха для глубокого вздоха. Но стоило ему теперь оказаться в полной тишине, стоило исчезнуть всем помехам, отвлекавшим его от дум, и в нем исчезало всякое желание думать, читать, заваривать чай, и одиночество давило тяжелым камнем.
Когда миновало еще несколько дней, Алексей Федотович позвонил в ателье, но ему сказали, что Глаши нет на работе. Почему-то его охватило предчувствие, что он должен застать ее в чайном магазинчике. Нелепое предчувствие, — откуда оно взялось, он не знал, но сейчас же помчался на улицу Кирова, словно ему обещали, что Глаша будет стоять у прилавка, как в первый день знакомства. Он добежал до магазинчика, протиснулся сквозь толпу, и мираж рассеялся: никого! Внутри у него все упало, все сжалось в комок собачьей (продрогшая, жалкая, с поджатым хвостом дворняга) тоски, — куда деваться?! Он снова позвонил в ателье, но был обеденный перерыв, и там не брали трубку. Тогда он стал вспоминать адрес этого Аристарха Евгеньевича. Однажды Глаша сказала, что они с папочкой жили напротив гомеопатической аптеки, неподалеку от Покровских ворот. Да, да, Аристарх Евгеньевич посылал ее в эту аптеку и всегда смотрел на нее в окно. Значит, окно выходит на ту же улицу… Алексей Федотович вздрогнул от радости и в азарте ринулся — мимо Чистых прудов — на Покровку. Останавливая прохожих, спрашивал: «Извините, где здесь аптека? Гомеопатическая?» И снова чудилось: вот он войдет, а там — Глаша.