Слушал. Кивал медлительно.
В перерывах между отсидками Колчаковна умудрилась выйти замуж за обычного инженера-путейца. Был добр. Показалось вдруг, все затихло. Показалось вдруг, что про нее забыли. Но опять — арест… Потом опять — поднадзорное проживание… Время пришло настоящих строгостей.
На волю вышла после войны.
«Отсиделась».
Считай, что и так.
Муж умер. Москва закрыта.
В городе Щербакове работала дошкольной воспитательницей (после войны рабочих рук везде не хватало), конторской чертежницей, ретушером, вышивала кофточки, скатерти, расписывала игрушки, в местном театре сочиняла декорации. В театре, кстати, нравилось.
«Как дети, все у них невпопад».
Вот они-то, актеры, у которых все невпопад, Колчаковну и заложили.
В итоге отсидела десять месяцев в Ярославской тюрьме, затем этап в Енисейск.
Ах, Милая Химера, Александр Васильевич! Вот все-то меня к большим рекам тянет. Вот все-то покоя нет.
«Полвека не могу принять, ничем нельзя помочь…»
Вот какая большая у нас страна, вот как много больших рек.
«Но если я еще жива, наперекор судьбе, то только как любовь твоя и память о тебе…»
Слушал.
Помнил слова Верховского.
«Не верь тем, кто потерял много».
Не случайно Валериан походил на евангелиста Луку.
«Не верь тем, кто вообще ничего не потерял».
Понимал, что Колчаковна не жалуется.
«Знаете, Александр Васильевич жаловался, что подводные лодки и аэропланы сильно начали портить всю поэзию войны. — Невольно улыбнулась тому, как странно прозвучали эти произнесенные ею слова. — Что там, в облаках, что под водой? Стрелять приходится во что-то невидимое. Вот и взрывается что-то в столбах дыма и воды, а что, не видишь…»
Добавила непонятно: «Подливы много…»
Дел понял: перешла на жаргон. «Врут много…»
«Помните, как Арсений писал об Александре Васильевиче?»
Он помнил. Он знал. Несмелов навсегда останется их главным летописцем.
«День расцветал и был хрустальным, в снегу скрипел протяжно шаг. Висел над зданием вокзальным беспомощно нерусский флаг. И помню звенья эшелона, затихшего, как неживой. Стоял у синего вагона румяный чешский часовой. И было точно погребальным охраны хмурое кольцо, но вдруг, на миг, в стекле зеркальном мелькнуло строгое лицо. Уста, уже без капли крови, сурово сжатые уста! Глаза, надломленные брови, и между них — его черта, — та складка боли, напряженья, в которой роковое есть. Рука сама пришла в движенье, и, проходя, я отдал честь.
И этот жест в морозе лютом, в той перламутровой тиши, — моим последним был салютом, салютом сердца и души! И он ответил мне наклоном своей прекрасной головы. И паровоз далеким стоном кого-то звал из синевы. И было горько мне. И ковко перед вагоном скрипнул снег: то с наклоненною винтовкой ко мне шагнул румяный чех. И тормоза прогрохотали, лязг приближался, пролетел. Умчали чехи адмирала в Иркутск — на пытку и расстрел!»
Жена адмирала Колчака.
Конечно, это льстило Анне Васильевне.
Она ведь не видела листов допроса, которому в Иркутске был подвергнут Верховный.
«
Медленный тихий снег.
Низкое смутное белесое небо.
Железная дорога занята поездами, вдоль дороги — беженцы.