Кирилл мог до головокружения слушать Седьмую симфонию Шостаковича, послушную дирижерской палочке Мравинского. Но один взгляд на страдающий голодной водянкой Тонин почерк, на дегенеративно разрастающиеся буквы, на слипшиеся кривые строчки – писано почти вслепую, в темноте – опустошал весь запас сил.
Тоня была раздавлена исчезновением мужа. Это ведь она собрала всех под его защиту.
И, рассчитывая вселить в остальных веру, она бросилась искать способ эвакуироваться либо получить пайки, работу, надежду. Она звонила, писала, ходила, ждала у дверей, обманом добивалась встречи, умоляла, грозила – и ничего.
Кирилл чувствовал, что эта вспышка активности, скорее всего, лишила Тоню каких-то призрачных шансов в будущем. Люди не любят тех, кто не терпит молча, кто рвется к спасению; и после, голодной зимой, когда жизнь или смерть определяли калории и граммы, Тоня недополучила какую-то малость, горбушку, сахаринку, жиринку – ибо слишком рано обнаружила свою волю выжить, не скрывала ее.
Ну и, конечно, озлобленные голодающие люди стали вспоминать, что Антонина – немка, что сестра Ульяна – немка, и никто уже не учитывал, что лишь наполовину. Немцы стояли вокруг Ленинграда, немецкие бомбы падали на город, снаряды взрывались на улицах, и сама
Кирилл не знал, на каких весах это взвесить, доказуемо ли это, но понимал: если бы Тоня была русской, она бы выжила – или имела большие шансы; немецкость сама по себе не была окончательным приговором, но она обескровливала, увеличивала процент неудач.
Первой не выдержала Марина. Летом она очень хотела в Ленинград, ей нравилась возможность там остаться, закрепиться; теперь она повернула дело так, будто Тоня привезла ее в город против ее воли.
Связи с Борисом не было. Летнее письмо с новостями ушло на старый адрес его части, в городок, где давно хозяйничали немцы; да и части такой уже не существовало. Но Марина была уверена, что Борис жив, и ей мнилось, что он шлет письма, денежные переводы туда, где жили они раньше; их прежний дом остался за блокадным кольцом, на советской территории. Марина с болезненной подробностью описывала воображаемые посылки: сколько крупы там, какие консервы, как тверд под щипцами сахар. Но Тоня не вступала в склоки; еще верила, что муж найдет способ их забрать, – и рассчитывала на заготовленные припасы; подсчитала, что их хватит месяцев на шесть.
И Тоня, и Марина, и все семейство жили еще в советской стране, в привычном городе, пусть и осажденном. Тоня помнила революцию в Петрограде, голод, перестрелки на улицах, грабежи; но теперь, казалось, советская власть стоит крепко. Однако уже были в городе те, кто понимал, что зимой холод и голод осадят каждый дом, каждый источник тепла, и наступит – уже наступает – время, когда власть потеряет контроль над улицами.
Они пришли ночью, четверо мужчин в милицейской форме. Тоня единственная была уверена, что это не милиционеры, не хотела открывать дверь, кричала соседям – напротив жил военный, он был при оружии, – но никто не вмешался.
«Милиционеров» кто-то навел. Тоня уже давно никому не говорила, что копит продукты, что под кроватью спрятаны сахар, гречка, рис, мука. Но в конце лета, до блокады, она по душевной щедрости еще рассказывала о своих запасах знакомым, обещала помочь, если станет худо.
Пришедшие сказали, что велено обыскивать всех немцев и конфисковать ценности; при попытке сопротивления – расстрел на месте. Бандиты видели, у кого забирают съестное: две девочки, три женщины. Тоня и Марина умоляли оставить хоть что-то, хоть муки, хоть крупы, хоть соли; налетчики выгребли все подчистую: вы немки, пусть
И Кирилл чувствовал, что если бы у русских забирали, может, и оставили бы малый кусок бабам с детьми; немкам же заведомо ничего не полагалось.
Оправившись от первого шока, Марина начала кричать, что это все из-за них, немок, будь они прокляты; вопли ее были гадки, обвинение – подло; но лучше этот мерзкий скандал, чем молчание; скандал все-таки был явлением
Через день после кражи вдвое урезали пайки; видно, бандиты знали об этом заранее. Антонина пошла по знакомым, собрать удалось всего-ничего; только давняя подруга ее, Ольга, дочка царского полковника-фортификатора, дала сгущенного молока и обещала потом дать еще; она понемногу продавала через одного скупщика семейные ценности. Если б не тот ювелир, ее бы просто убили, а так – удавалось что-то получить. Всю семью могло бы спасти изумрудное ожерелье, но оно осталось у Каролины в Москве; а бриллиантовые серьги Тоня продала, когда арестовали отца.
Первой умерла младшая дочка Марины. Тоне казалось, что Марина нарочно отдает большие порции старшей, уже решив, кому из двоих жить, кому – нет.
Дочку уже не смогли похоронить; тело, завернутое в старую простыню, оставили ближе к центральным улицам, где еще убирали трупы. И у Тони уже не было сил, чтобы ходить на работу, получать карточки.