— Когда я получал сюда назначение, начальник штаба корпуса, его высокопревосходительство генерал Курлов дал вам весьма лестную аттестацию. И я вполне согласен с ним.
— Благодарю вас.
— …И вот этот весьма неприятный холодок, этакая отчужденность… Возможно, в чем–то есть и моя вина. Однако истинная причина, как мне кажется, кроется не во мне, а во всей этой истории с моим назначением сюда.
«Э–э, да ты не так глуп! — подумал Самойленко–Манджаро. — Но посмотрим, куда ты потянешь?»
— Вы позволите, Константин Никанорович, мне б предельно откровенным?
— Да–да, прошу вас.
— Я понимаю, что вы имели все основания занять мою должность. И для меня, смею уверить, она не является пределом моих вожделений. Скажу, больше, я буду рад как можно скорее освободить эту должность для вас. Для этого есть два вероятных исхода. Первый — вы будете стараться, как это говорят, спихнуть меня, тормозить наши общие дела, чтобы создать в Петербурге неблагоприятное впечатление о моем руководстве. Такую возможность я не исключаю, однако этот путь навряд ли самый короткий и результативный. Я стреляный волк, тридцать лет служу в корпусе, и у меня довольно хорошие связи. То, что меня перевели сюда, — это случайность, неблагоприятное стечение обстоятельств…
— Я не сомневаюсь в этом, — вставил Самойленко–Манджаро в надежде, что Криштановский расскажет поподробнее, в чем же именно состояло это «неблагоприятное стечение обстоятельств». Однако полковник или не заметил намека или сделал вид, что не заметил его, и продолжал:
— Второй исход. Мы оба служим дружно, как говорят, душа в душу. Одно или два удачно проведенных крупных политических дела, смею вас уверить, и мои друзья предпримут все, чтобы я вновь оказался в Петербурге. Я в свою очередь сделаю так, чтобы пост начальника Олонецкого управления остался за вами. Как, устраивает это вас, Константин Никанорович?
— Могу я узнать, господин полковник, в чем состояло неблагоприятное стечение обстоятельств?
— А–а, — небрежно махнул рукой Криштановский, но все же пояснил: — Вы, вероятно, слышали о Вержболовском деле?
Да, Самойленко–Манджаро слышал об этом. В 1907 году офицер Вержболовского жандармского управления Пономарев, чтобы раздуть политическое дело, устроил крупную провокацию с тайным перевозом из–за границы оружия и, желая свалить своего начальника подполковника Мясоедова, попытался запутать и его в потворстве революционерам. Когда подлог выплыл наружу, Пономарев уже служил в Петербурге в должности помощника начальника охраны Таврического дворца.
— Так вот, — продолжал полковник. — Корнет Пономарев был когда–то моим адъютантом и по моей рекомендации был переведен в Петербург. Надо быть абсолютным идиотом, чтоб действовать так примитивно!.. Но мы уклонились от темы. Я желал бы послушать теперь вас! Прошу, не оставить мою откровенность без взаимности.
— Хорошо, господин полковник. Я готов с благодарностью принять вашу руку… Однако здесь в Олонии мы навряд ли сможем рассчитывать в ближайшее время на какие–то крупные политические дела.
— Как? — воскликнул Криштановский. — Разве вчерашнее покушение не дает нам в руки хороших козырей? Я–то отлично знаю, что о каждом факте политического покушения докладывают самому государю–императору… Теперь все зависит от нас с вами, уверяю вас!
— До сих пор не добыто никаких данных, кроме писем Абрама Рыбака, для привлечения Анохина по статье сто второй. Да и письма не имеют к Анохину никакого отношения. На них нельзя поддержать обвинение в создании тайного сообщества с целью свержения установленного законом строя.
— Вы искренне убеждены в этом?
— Боюсь, что да… Хотя утверждать рано, ведь дознание еще не окончено, — как всегда из осторожности добавил Самойленко–Манджаро.
— Поймите меня, Константин Никанорович, — горячо заговорил Криштановский. — Анохин–одиночка — для нас с вами пустой номер. Анохин — член тайного сообщества — это внимание Петербурга, это осуществление и ваших и моих желаний. Неужели мы должны упускать эту возможность?! Разве все это дело не в наших руках?
В это время принесли горячее, вернулась хозяйка и разговор прервался.
Машинально принимая и отодвигая кушанья, Самойленко–Манджаро беспрерывно думал о том же, о чем думал все последние сутки.