– Воды у меня довольно… – говорит он…
Подходит к сосне, берет ветку в руки, щупает…
Ничего, выросла… Дал Бог урожай, что и говорить… Ветер тут гуляет, овевает, опахивает, – ну и растет все… Вот только бы снег прибрать в долинах, с весной все быстро пойдет. В горах уж местами снега совсем нет, смеются они солнышку, словно только что родились…
Куда ни взглянет Андрей: тут воды, там горы, сверкают озера, зеленеет трава, – взором охватить не может он всего своего хозяйства.
Все его тешит, все радует.
– Богат я, – говорит он. – Тут, в Пятиозерьи, у меня летось все хорошо сошло.
Потом повернул Андрей к Медной Горе. Спугнул коз.
Весело ему было видеть их, да неприятно, что они его боятся.
– Чорта вы съели нынче! – говорит он. – Ведь не лиходей я вам; чего же вы боитесь?
И грустно стало ему, что козы боятся его, хозяина.
– Как зайцы в капусте, – утешает он себя.
А над озерами занялся день и раззолотил вершины Липтовских гор.
Свет залил долину, рассвело вокруг, чудо, – радость!
– Эх! и играют же воды солнышку. Тепло им, тешатся, – думает Андрей.
Чудо! радость!
Повернулся он спиной к Медной Горе, смотрит на снега; вода играет, переливается, сверкает, как радуга, а ветер мчится по долине, распластал крылья, плавит снега…
А где они уже стаяли, там трава растет, зеленеет молоденькая, весенняя. А вода бежит по ней ручейками, словно стеклянная.
Молодой дух идет от долин, грудь распирает!
Андрей так и остался в своем хозяйстве.
Поздно вечером, когда полная луна взошла над скалами, она осветила ряды уже черных скал, без снега… А потом стала медленно освещать утонувшие в темноте страшные и пустые долины, застревая то тут, то там за скалами, – словно свет блуждал, потерявши дорогу…
Воды шумели в ночной тьме, мороз уж не сковывал их ночью. Помертвевшая за зиму пустыня наполнилась живым теплым воздухом… Казалось, будто что-то растет в горах, не было уже застывшего спокойствие зимы, – шла весна…
Когда свет луны стал сплывать по белым уступам Медной Горы, он осветил вдруг голову и плечи Андрея, которые торчали в обвалившихся снегах.
Должно быть, сорвалась снежная лавина и на лету завалила его. Снег застрял в скалах, где стоял Андрей, и не потащил его вниз. Лавина засыпала его до плеч, так что он стоял в снегу, лицом к долинам. Он терял сознание, но то и дело открывал глаза и смотрел на луну. Теплый ветер гнал дождевые облака… Гудели весенние потоки…
Все он слышал. Не чувствовал боли, не чувствовал смерти, взглянул еще раз вокруг стеклянными глазами.
– Эх! весна идет… – шептал он. – Все, все будет зелено…
КРИСТКА
Было то в полдень, поздним сентябрем, когда Кристка повстречалась с Яськом.
Солнце так и разлилось по полям, холодное и чистое, в Татрах мороз засел голубовато-белым ледяным инеем, и горы резко светились, как костельные стекла зимой. Над лесом стоит светлая мгла и дрожит так, словно звенит…
На полях – овес, в ряды сложенный, золотистый.
От молоденьких сосен кое-где падают густые, огромные тени; от ольх и берез тени легче, светлее.
Где забор идет, жерди светятся на нем, как полированная сталь; где едет телега с хлебом, словно плывет от собственной тени; где вода бежит ручейком, там живые амчазы.
Тихо пролетают птицы.
По золотистым жнивьям пасется скот, коровы волочат за собой свои тени, а то вдруг остановятся в солнце и горят, словно медные. То корова замычит, то теленок, тут пастух запоет, там пастушка, под лесом дети огонь разводят, дым идет прямо кверху, серебристо-лазурный, пламя лежит внизу яркой багряностью.
Шумят потоки внизу, за лугами, однозвучно, вечно.
Зеркальная тишина в воздухе, и солнце резко искрится на обледенелых, замерших Татрах, светлое, полное.
Кристке было тогда шестнадцать лет. Она пасла коров. Лежала она на дерновом холмике в поле, среди овсяного жнивья, завернулась в полосатый платок, красный с желтым, держала кнут в руке и махала им над головой, лежа на спине и спустив ноги, которые высунулись из-под подвернувшейся юбки чуть не до колен.
Странно было как-то у нее на сердце, словно ее что-то за пазухой щекотало и грудь растирало. Трется она, трется спиной о дерн, двигается, поправляется, не может удобно улечься, словно ее что-то подпирает и двигает ее плечи то вверх, то вниз.
И запела она во все горло. Вдруг что-то загудело у нее над головой и послышался резкий мужской голос:
– Чего ты так поешь, девка?
Кристка не ответила, ей что-то словно глаза ослепило. Стоит над ней парень, да такой, будто с самого солнца сошел. Блестит у него бляха на груди, блестит застежка у пояса, блестит чупага в руке и кружки, приделанные к топорику, блестит белая чуха[2] на плечах, блестят красные узоры на штанах, а из под черной шапки блестит румяное лицо, и глаза такие голубые, как цветки на росе.
Загляделась совсем Кристка; он это видит и улыбается:
– Что ты так глядишь на меня, а?
Кристка была бойкая девка; встрепенулась она от этого ослепленья.
– Испугал ты меня.
А он улыбается:
– Что же, урод я такой? – спрашивает он.
– Куда там! Загудел ты у меня над головой, вот я и испугалась.