Она не могла простить себе этих двух слов, которые прокричала в ответ на требовательный вопрос классной дамы. Она отреклась от Олега точнехонько так, как отрекся когда-то Петр от Иисуса Христа. «Истинно говорю тебе, что еще не успеет пропеть петух, как ты трижды отречешься от меня…»
Она тоже трижды отреклась от Олега. И бог ей этого не простит. Татьяна твердо знала, что он отвратит Олегово сердце от нее за такую черную измену, бросит камень между ними, разобьет их огнем, разольет водой.
А еще плакала Татьяна оттого, что классная дама не дала ей прочитать Олегово письмо. Держала конверт двумя пальцами, снова и снова допытывалась, знаком ли Тане почерк, сурово выговаривала, ужасаясь распущенности ученицы, осмелившейся познакомиться с каким-то мужчиной, а не догадалась на секунду достать из конверта письмо, чтобы Таня хоть краем глаза увидела бы, что в нем написано.
Может быть, он заболел и ему необходимо ее присутствие? Необходимы ее теплые руки, ласковое слово, нежный взгляд? А может, с ним стряслась еще бо́льшая беда и он зовет ее на помощь, зовет, надеясь на нее, в то время как она отреклась от него, как Петр от Христа…
И Татьяна, доведенная до отчаяния, сказала ненавистной воспитательнице: да, она узнает этот почерк, она знает, от кого это письмо, она познакомилась с Олегом в Хороливке еще год тому назад, она любит его… Любит!.. Любит!.. Любит!.. Ты слышишь, противная, сухая вобла, соленая тарань, старая лягушка, Татьяна любит его и готова сейчас присягнуть в этом всему белому свету, целовать все кресты подряд, поклясться самыми страшными клятвами.
Вобла, тарань, лягушка подняла вверх длинные руки в черных рукавах: боже, что она слышит!.. Чтобы дочка священника, набожная, послушная девушка, краса училища, образец поведения, — и говорила такие богохульные, бесстыжие слова! Какой ужас!..
Она так и выплыла из комнаты с поднятыми вверх руками, будто шла на распятие, а не к начальнице — жаловаться на юную бунтовщицу, осмелившуюся сознаться в самом светлом из человеческих чувств.
Если бы это было раньше, до революции, Татьяну ни на минуту не оставили бы в училище. Рвал бы на себе волосы отец, плакала бы мать, сестры с осуждением посматривали бы на нее, только брат пожалел бы ее, как она всегда жалела его в тяжкие для него часы. Но теперь было другое время, и Татьяну оставили в училище. Ей только запретили выходить в город. Да еще по приказу начальницы отец Алексий наложил на нее епитимью: месяц ежедневно выстаивать по два часа, вымаливать у царя небесного прощение за плотскую, греховную любовь.
И она молилась, горячо и искренне. Стояла на коленях перед образом Христа, била поклоны, но мирское не отступалось от нее даже в церкви. Молодой бог смотрел на нее печальными глазами Олега: «Почему ты мне не отвечаешь, почему молчишь?» С замирающим сердцем, во время этих молитв она вся отдавалась мечтам о русом хлопце, который навсегда, казалось, вошел в ее жизнь.
Наконец закончился этот учебный год, показавшийся ей особенно длинным, — их отпустили на летние каникулы. И все они, до последней свободной минутки, принадлежали Олегу.
Запомнилась только поездка с отцом в Яреськи, к священнику Николаю, старому товарищу отца.
Она сидела за длинным столом в комнате с низким потолком, и ей было очень душно и надоедливо скучно. Хотя были открыты все окна, нагретый солнцем воздух не дышал прохладой, а обдавал теплом, словно из жаркой печки. Татьяна украдкой вытирала под столом мокрые от пота ладони и, смущаясь, отвечала односложно — «да», «нет» — на попытки соседа слева развлечь ее беседой.
У него было обветренное, пропеченное солнцем лицо, густые усы пшеничного цвета, светлые глаза, выцветший на солнце чуб, обвисшие широкие плечи, полные зрелой мужской силы, и тихий, мягкий голос. Сосед ее был единственным среди гостей не в рясе или подряснике, а в светской одежде: белая сорочка, вышитая красными и черными нитками, облегала его могучую грудь, на ногах юфтевые сапоги, такие крепкие и надежные, что казались железными; у него были черные от земли, мозолистые руки с обломанными ногтями — руки пахаря.
Сосед почти ничего не пил и очень мало ел. С благоговейным вниманием слушал он захмелевших священников и время от времени наклонялся к Тане и, приветливо глядя на нее своими серыми ласковыми глазами, интересовался, где барышня учится, часто ли ходит в церковь.
А на другом конце стола, где сидел Танин зять, уже назревал скандал. Вначале там тихо-спокойно разговаривали о Родзянко и Керенском, о беспорядках в Петрограде и нечестной игре союзников, которые хотят добиться победы над врагом кровью русского воинства, пока один из священников, опьянев, не придрался к своему соседу.
— Нет, вы скажите: за каким дьяволом нам здесь нужна Россия? — краснея круглым, налитым, красным, как помидор, лицом, допытывался он, ухватившись за широкий рукав соседа. — Похозяйничали у нас — и хватит. Теперь мы сами будем тут хозяйничать.
Не менее красный лицом сосед его сердито вырвал рукав, недовольно буркнул:
— Да отцепитесь вы от меня. Кто вам не дает хозяйничать!