Федько верховодил всеми мальчишками, собирая ватаги грязных, оборванных, воинственных сорванцов, которые шли за своим атаманом в огонь и в воду, и не раз приходили соседи жаловаться батюшке на его цыганенка-выродка. Там ребятишки оборвали недозревшие еще яблоки; там отрясли грушу, да так похозяйничали, бисовы дети, что вы, батюшка, теперь ни одной не найдете; там нарыли картошки, а потом развели костер и давай готовить обед. И вы не подумайте, батюшка, что картошку ту жалко, бог с нею, с картошкою, пускай едят, хоть подавятся, но вы посмотрели бы, где они ее пекли! Под самой клунею разожгли огонь, как в аду. Хорошо, что я подвернулся да вовремя залил костер водою, а то пустили бы на ветер всю Хороливку. Вы, батюшка, поговорите с ним, потому что я своего черта уже бил и еще лупцевать пойду.
И отец брал Федька за ухо и вел на «беседу» в кладовку.
Выходили оба оттуда словно из бани — красные, распаренные. Сначала отец, дрожащими руками застегивая пояс, а за ним Федько — бледное лицо упрямо, хмуро, глаза горят, как угли.
Татьяне было жалко отца, жалко и Федька. Украдкой шла она за братом, находила его на огороде, в дальнем углу меж бузиной и терном, — он лежал, уткнувшись лицом в траву.
— Болит?
Федько резко мотал головой, сбрасывая сестрину руку.
— Отцепись!.. Что тебе надо?
— Ничего, — тихонько отвечала сестра, и снова ласковая ладонь ложилась на его худенький затылок. — Тебя отец сильно побил?
— Нет, только погладил! — насмешливо отзывался брат и снова сбрасывал ее руку со своего затылка. — Сказано — отцепись! Не надо мне твоей жалости!
Но сестра будто и не слышала его. Светлые глаза начинали подозрительно блестеть, ей бог знает как жалко было брата, и легкая ласковая ладонь снова и снова ложилась на упрямую голову, осторожно поглаживала встопорщенные волосы.
— И как это ты можешь молчать? Я криком кричала бы…
— Потому что ты баба, глаза у тебя на мокром месте, — уже миролюбиво говорил Федько, утешенный ее искренней похвалой. — А с меня хоть пускай кожу сдирают — крика не дождутся!
Татьяна колдовала над братом, пока он совсем не успокаивался. Потом они сидели рядом, плечом к плечу, полные взаимного доверия, разговаривали шепотом, словно боялись, что их кто-то подслушает.
— Вот дай мне подрасти — тогда только меня и видели! — похвалялся брат.
— Куда же ты пойдешь? — спрашивала Таня. Ей и боязно было за брата, и в то же время ее разбирало любопытство.
— В Америку.
— Как же ты туда доберешься?
— А я на корабль поступлю. Мне только бы до Одессы добраться.
Лицо у брата становилось таким решительным, что сестра нисколько не сомневалась в том, что он так и сделает.
— Мама же по тебе плакать будет, — тоненьким голоском говорила Таня, и в носу у нее начинало щипать, и слезы навертывались на глаза. — Тебе ее не жалко, да?
Но Федько упрямо стоял на своем:
— Тебя бы вот так бить!
— А ты слушайся отца, он и не станет бить, — советовала сестра.
— Ай, что ты понимаешь в этом! — сердито отвечал брат и отворачивался, насупившись, от Тани.
Некоторое время они молчали. Потом Таня осторожно касалась братова плеча:
— Федь…
— Ну что?
— Ты ж хоть писать будешь?
Федько долго соображал что-то, пытаясь захватить пальцами босой ноги зеленую травинку. Наконец по-взрослому отвечал:
— Да буду писать, куда же от вас денешься. — И сразу же уточнял: — Тебе и маме, — потому что у него все еще болела спина, которую нахлестал отец. — Ты мне что-нибудь погрызть принеси, — просит Федько сестру, когда она собралась идти обедать.
— А ты?
— Я не пойду!
У брата снова обиженно начинают подергиваться губы, глаза прячутся под хмуро сведенными бровями.
За обедом все молчат, будто в семье кто-то умер. Отец сидит насупленный, мать подает на стол заплаканная, сестры притихли над своими тарелками, боясь дыхнуть. Сегодня и борщ не борщ, и саламата не саламата, и хлеб не лезет в горло.
Наконец отец не выдерживает.
— Зови этого изувера обедать, — обращается он к младшей дочери, хорошо зная, откуда пришла Таня, — да не беги так, не бойся, не обессилел после печеной картошки!
Федько волчонком входит в хату.
— Ты хоть лоб перекрести! — гремит отец, когда Федор прямо от порога идет к столу. Но голос его уже не дрожит от гнева, который в нем перегорел, сердце отца оттаяло, смягчилось, только он показывать не хочет, что ему уж и жалко своего неудачника сына.
Федько подрастал, наливался силой, как дикий бычок, и отец все чаще в отчаянии хватался за голову. У сына уже появился ломающийся басок, горячая верхняя губа покрылась темными усиками, а бог ему разума все не давал: каким озорником рос, таким и остался.
В четырнадцать лет он чуть-чуть не раскроил голову соседу — угодил ему из рогатки в лоб. У соседа шишка на лбу величиной в сливу, а у Федька спина, как пасхальное яйцо, разрисована.
— За что ты его? — допытывалась у брата Таня.
— А чего он над Миколою измывается! Ты видела, каких он ему тумаков дает?.. Я ему еще не так разобью лоб!
Таня молча смотрит на брата, сердцем она на его стороне. Сама не раз испуганно слушала, как отчаянно кричал Миколка, которого беспощадно порол разозлившийся дядька-сосед.