– Они еще сами доживут ли, – колхозник посмотрел в глаза Чекменеву. – Рассказывал мне Сашка, как тебя нашли. Они потом туда ночью ходили ребят твоих закапывать – двадцать пять человек схоронили. Не понять тебе, Лексеич, прости уж…
Капитан выпрямился в седле, чувствуя, как к горлу подкатывают гнев и обида.
С той самой минуты, когда он – еще слабый настолько, что едва мог сидеть, начал вместе с Игнатовым сбивать партизан в настоящий отряд, Чекменев понял: с ним что-то происходит. Из деревень приходили все новые известия об ужасах, которые творили немцы и их пособники. Нет, нельзя сказать, чтобы гитлеровцы сразу согнули край в бараний рог. Их жестокость была какой-то… обыденной и оттого еще более страшной. В одном селе шестеро мотоциклистов затащили в сарай девушку, надругались, а потом спокойно уехали. В другом женщину, вышедшую к колонне пленных с краюхой хлеба, конвоир ударил прикладом в грудь так, что та поперхала кровью, да и умерла через день. В третьем солдаты чуть не расстреляли мужика за пропавшую бритву, уже было вывели во двор, да потом раздумали, что ли… Такие дела враги творили походя, даже без озлобления, и шли дальше. И люди, думавшие поначалу: не так уж лют немец, вдруг понимали – это теперь их жизнь, в страхе, в неизвестности, в темноте. В Голутвино фашисты торжественно открыли церковь, десять лет стоявшую заброшенной, а на другой день вытащили из дома крестьянку, прятавшую в сарае раненого советского командира. Командира добили штыком на месте, а женщину и детей ее увезли в город – обратно никто не вернулся. И старый священник, стиснув маленькие сухие руки, чуть не плача, говорил Моторину: церковь открыли – дело-то вроде благое, да ведь от чертей блага не бывает. А Петр Николаевич, зашедший ночью поглядеть, кому это поп поет акафисты, вдруг понял, что утешает старика…