Она слегка пожала Иззи локоть, смахнула горсть бумажных обрезков в корзину, а Иззи просияла. В эти часы, когда они с Мией оставались вдвоем, так легко было вообразить, будто Мия – ее мать, будто спальня дальше по коридору – ее спальня, и когда наступит ночь, Иззи уйдет туда, и уснет, и проснется там поутру. Будто Пёрл – которая в полутора милях отсюда смотрит телик с братьями и сестрой Иззи – вообще нет на свете, будто эта жизнь принадлежит Иззи, и только Иззи. Вечерами дома, слушая, как в спальне у Сплина скрежещет джаз, у Лекси завывает Аланис Мориссетт, а приемник Трипа подкладывает под этот саундтрек басовую пульсацию, Иззи представляла себе, что лежит в спальне на Уинслоу: читает в постели, скажем, или пишет стих, а Мия работает в гостиной, засиживается до поздней ночи. Фантазия приводила Иззи в эту жизнь петляющими тропами: Иззи и Пёрл перепутали при рождении; Иззи забрали ее родители, которые, выходит, вовсе не ее родители, вот почему дома ее никто не понимает, вот почему она так не похожа на остальных. А теперь в прихотливом плетении грез она воссоединилась со своей настоящей матерью.
В семействе Ричардсон все заметили, что Иззи стала лучше себя вести.
– С вами она почти
Иззи не ограничивалась полумерами ни в чем – и в своем обожании тоже: ради Мии она была готова на все. И вскоре обнаружила то, чего Мие наверняка захочется.
В середине ноября Пёрл и Сплин с классом новейшей истории Европы поехали в музей смотреть живопись. Экскурсовод, пожилой и тощий, выглядел так, будто все жизненные соки из него высосали трубочкой через поджатые губы. Школьные группы он недолюбливал: подростки никогда не слушают. Подростки ничего не замечают, кроме сексуальности друг друга – пышут ею, как паровозы. Веласкес, решил экскурсовод; какие-нибудь натюрморты, может, Караваджо по верхам. Никакой обнаженки. Он повел группу в итальянские залы, сделав большой крюк через центральный вестибюль с гобеленами и латами в стеклянных витринах.
Школьники – впрочем, как и все школьники на экскурсиях – искусством особо не интересовались. Энди Кин тыкал Джессику Кляйнман между лопаток и прикидывался, что это не он. Клейтон Бут и Дэвид Шёрн обсуждали футбол – какие шансы у “Рейдеров” против Святого Игнатия на предстоящем матче. Дженни Леви и Таниша Макдауэлл усердно игнорировали Джейсона Грэма и Данте Сэмюэлза, а те волочили ноги и любовались голыми грудями на картинах, мимо которых гнал группу экскурсовод. Сплин, любивший живопись, наблюдал за Пёрл и жалел – уже не впервые, – что он не фотограф: он бы запечатлел, как свет из матового стеклянного потолка галереи бьет в ее запрокинутое лицо и как оно сияет.
Пёрл старалась сосредоточиться на пожухшей лекции экскурсовода, но мысли ее разбегались. Она шагнула вбок, в соседний зал, что отвели под выставку, посвященную Мадонне с Младенцем. Сплин, старательно делая пометки о Караваджо, понаблюдал через зал, как Пёрл уходит. Она не возвращалась три минуты, четыре, пять; Сплин сунул карандаш в пружинку тетради и направился следом.
Зал был небольшой, всего несколько дюжин работ, и на всех Дева с Иисусом на коленях. Средневековые работы в позолоченных рамах, немногим больше коробки от CD; условные карандашные наброски статуй эпохи Возрождения; громадные полотна маслом, больше человеческого роста. Был один постмодернистский коллаж – фотографии из светских журналов, у Девы голова Джулии Робертс, у Иисуса – голова Брэда Питта. Но взгляд Пёрл был прикован к фотографии – черно-белому отпечатку восемь на десять, женщина на диване улыбается новорожденному ребенку. И женщина эта – Мия.
– Но как?.. – начал Сплин.
– Не знаю.
Некоторое время оба молча смотрели на фотографию. Прагматик Сплин приступил к сбору данных. Работа, судя по табличке, называлась “Дева и дитя № 1” (1982), художницу звали Полин Хоторн. Все это он записал в тетради под забытыми заметками о Караваджо. Никаких комментариев куратора – сообщалось только, что фотографию одолжили для выставки у лосанджелесской “Галереи Эллсуорт”.