Старух, портретов и зеркал Олег Семенов боялся. Все время боялся, сколько себя помнил.
Уверен был, что они наделены недоброй силой, от которой – ущерб его здоровью и угроза его жизни.
Приблизительно по той же причине избегал фотографироваться. Считал, что фиксирование на вечность моментов биографии человека – это безвозвратное вычитание куда более длительных отрезков времени из этой биографии. Добровольное урезание, точнее, растранжиривание жизни.
Странные эти привычки привез он с собою в зону, куда заехал на долгие десять лет по серьезной сто пятой.
Правда, здесь они вроде бы совсем не напоминали о себе. В соответствии, так сказать, с обстановкой.
Потому что…
С фотографированием в колонии строгого режима, мягко сказать, сложно.
Верно, гуляют здесь мобильники. В том числе и снабженные фотокамерами. Только использовать их для фотографирования – роскошь, редко позволительная. Телефон на зоне – в первую очередь, чтобы «шуметь»: с волей связываться, с братвой вопросы решать, приветы близким передавать, в крайнем случае, с заочницами шуры-муры крутить. Самое время напомнить, что и мобильники и фотоаппараты в лагере строго запрещены, на всех шмонах их жестко отметают, за них и в изолятор запросто загреметь можно, и другие прочие неприятности обрести. Так что фотографирование из арестантской жизни по сути исключалось.
Вовсе не было в зоне старух. Да и взяться им здесь было неоткуда.
Не обнаруживалось и портретов.
Разве что портрет Дзержинского в кабинете лагерного кума[35]. В кабинет этот каждого прибывающего в зону непременно заводили еще до того, как арестант поднимался из карантина на барак. Задавали один и тот же гаденький, но обязательный с точки зрения лагерной администрации, вопрос:
– В каких отношениях с оперативной частью планируете быть?
Нисколько не удивлялись, когда арестанты начинали молоть дурашливую чепуху или отмалчивались с брезгливой миной. С хищным интересом настораживались, когда кто-то, воровато оглянувшись, отзывался вопросом на вопрос:
– А чего делать-то надо?
Впрочем, тот портрет был какой-то не сильно настоящий. Железный Феликс в исполнении художника-самоучки из арестантов еще советских времен больше походил на виноватого дьячка из сельской глубинки. Да и фиолетовый жгучий цвет гимнастерки Дзержинского на том портрете не имел никаких аналогов с земными красками, а больше напоминал о чем-то космическом.
Единственным шатким мостиком между нынешней лагерной обстановкой и теми вольными привычками было… зеркало.
Большое зеркало в отрядном, совмещенном с дальняком[36], умывальнике. Не новое, с какими-то желтыми пятнами и с участками совсем неприглядного свойства, где амальгаму съело время и вместо зеркальной красоты перла мрачная непроглядная темень.
Хочешь – не хочешь, нравится – не нравится, а с этим зеркалом по несколько раз в сутки соприкасаться, что называется, нос к носу, приходилось. Разумеется, о том, что зеркало на твое здоровье покушается и из твоей жизни куски выгрызает, Олег не вспоминал. При умывании и во время бритья норовил или зажмуриваться, или глаза в сторону отводить. Если же все-таки случалось упереться взглядом в призванный отражать все и вся зеркальный прямоугольник, видел там одно и то же: собственную, уже тронутую тюремной худобой физиономию, это на первом плане, а за ней, на плане втором, выкрашенные в зеленый недобрый цвет кабинки дальняка.
Все!
Никаких дополнений и вариаций к простенькому сюжету.
Разве что иногда над невысокими, в пояс, стенками кабинки маячили ушанка, феска, а то и просто оттопыренные локаторы и стриженая макушка справлявшего нужду арестанта. Только эта картинка была совсем невыразительной и почти бесцветной. Потому как слишком агрессивен был зеленый цвет стен кабинок дальняка, а прокуренная известковая белизна стен и потолка эту нездоровую зелень только усиливала. Такой фон безжалостно подавлял, размазывал и растворял все прочие цвета, предметы и даже события. Казалось, что и диктатура эта, и пейзаж этот – навечно сложившийся порядок, непоколебимый, нередактируемый, утвержденный не то что до конца его срока, а до конца сроков всех зэков всех последующих поколений.
Но так только казалось…
В какой-то момент, ближе к середине второго отсиженного года, понял Олег Семенов, что зеркало, точнее то, что можно увидеть в этом зеркале, несмотря на свою вторичность и откровенную бедность на предметы, цвета и движения, иногда живет… само по себе, невнятной, приглушенной, но совершенно самостоятельной жизнью. И эта жизнь какая-то совсем особенная.