Первое публичное появление Ермолова в Москве, в зале Благородного собрания произвело, по словам Д. Давыдова, «необыкновенное впечатление на публику». Согласно же доносу, тут же отправленному в Петербург, «Ермолов, остановившись насупротив портрета государя, грозно посмотрел на него». В действительности Ермолов, смущенный неожиданно бурной встречей, просто задержался на пороге зала. Согласно другому свидетельству, генерал всматривался, вслушивался в собравшихся, а около него была лишь «кучка». С. М. Голицын рассказал П. И. Бартеневу, что за Ермоловым «и в клубе, и в отдельных обществах все ухаживали», это вызвало неудовольствие Николая I: «Я слышал, он купил деревню под Москвой. Пожалуй, его выберут предводителем. Что ж это, в пику мне?» — возмущенно спрашивал император{194}.
Можно, конечно, объяснить чрезмерность оценок невысоким профессионализмом сыщиков. Еще один пример такого рода привел П. А. Вяземский. Агент, приставленный к приехавшему в 1831 г. из-за границы А. И. Тургеневу, настолько утомился следить за всеми его перемещениями по Москве «с утра до ночи», включая посещение Английского клуба, что попросил помощи у приятеля Тургенева (может быть, самого Вяземского?). Тот пожалел «несчастного мелкого чиновника», у которого все жалованье уходило на извозчиков, и согласился поставлять сведения для его ежедневных «репортичек»; к тому же агент заверял, что собирается «переменить род службы». В итоге в «репортички» попал, наряду с известными полиции дамами и девицами, митрополит московский Филарет. Тургенев навещал его неоднократно, так как знал его еще с того времени, когда Филарет был одним из директоров Библейского общества, а Тургенев его секретарем{195}.
Случай анекдотический, но не единственный. Тем не менее, хорошо известно, что в шпиках при Николае I не было недостатка, и наружным наблюдением дело не ограничивалось. «Москва, — вспоминал один из современников, — наполнилась шпионами… Весь сброд человеческого общества подвигнулся отыскивать добро и зло, загребая с двух сторон деньги: и от жандармов за шпионство, и от честных людей, угрожая доносом»{196}. Слежка велась и внутри Английского клуба (петербургского тоже), и сам отчет Бенкендорфа основывался на доносах.
Почти буквально повторяя Карамзина, Бенкендорф писал, что «во времена императрицы Екатерины II высшее московское общество представляло собой как бы род аристократической республики и руководило общественным мнением». Для Бенкендорфа, так же, как для Карамзина, Английский клуб был духовно целостным феноменом, продолжающим направлять общественное мнение в Москве. Важное значение общественного мнения признавалось и принципиально. Одна из главных функций III отделения состояла в том, чтобы наблюдать «за мнением общим и духом народным». М. Я. фон Фок ссылался, обращаясь к своему шефу, на политический авторитет Талейрана, говорившего: «Я знаю кого-то, кто умнее Наполеона, Вольтера с компанией, умнее всех министров настоящих и будущих; этот кто-то — общественное мнение»{197}.
На этом сходство с Карамзиным кончалось. Во-первых, Бенкендорф и фон Фок, цитировавший Талейрана (который, между прочим, говоря о необходимости считаться с общественным мнением, как всегда, не был искренним), вовсе не считали общественное мнение умнее себя и императора. Во-вторых, декларировался выборочный подход к общественному мнению. Мнения и настроения, исходящие из Москвы, Бенкендорф и фон Фок оценивали, как мы уже видели, отрицательно и считаться с ними не собирались. Общественное мнение Москвы, утверждали они, теперь «лишено всякого морального авторитета», оно исходит из кругов среднего класса — помещиков, купцов 1-й гильдии, «образованных людей» и литераторов, оно «составляет зло, когда оно заблуждается в выборе цели и средств, становясь, таким образом, силою, которая противится правительству».
Позже другой сановник барон М. А. Корф, член петербургского Английского клуба, допускал, что тайная баллотировка в клубе создает возможность проявиться общему мнению, отличному от мнения лиц, приближенных ко двору, что будет «явной оппозицией». Но он утешал себя тем, что «наш клуб не парламент и не митинг (meeting), где можно дать волю мыслям и языку», и все, что там есть демократического — это лишь «равенство платы за кушанья»{198}. Корф называл в этом случае «нашим клубом» клуб петербургский, но вряд ли приравнивал и московский клуб к парламенту и митингу.