Читаем И жизни новизна. Об искусстве, вере и обществе полностью

С именем Достоевского обыкновенно прежде всего и ассоциируется это раскрытие ландшафта психики вниз, в подполье, в психологический ад («достоевщина»): ср. такие характеристики его мира в исследованиях XX века, как «феноменология зла», «сошествие во ад» и под. Другими, не христианскими словами, эта «нижняя» глубина называется хтоническим хаосом. «Под ними хаос шевелится». Из этого хаоса и вырываются протуберанцы невероятного, необъяснимого для благодушного гуманизма насилия, низости, «дерзости» и проч., «оскорбительная низость преступления» (Ин. Анненский). В форме выходки Ставрогина, нечаевщины, грядущего бунта… Он, хаос, обнаруживается и внутри отдельного героя (садизм, эгоизм, сладострастие в ребенке, напр.) и складывается в типично Достоевские фигуры шутов, подлецов, бесстыдников и т. п. — жертв мира, униженных и оскорбленных. Предметы традиционной филантропической жалости и опеки, у Достоевского они обнаруживают свою другую, угрожающую возможность: желание расквитаться, космический цинизм, который ничем не дорожит и ничему не доверяет. Такое о «бедных людях» в благополучном мире было мало известно (ср. пастырский опыт Дитриха Бонхеффера)[78].

Их не то чтобы непривычно много в сюжетах Достоевского; они водятся стаями,

словно листья в ноябре,

в суете хронических интриг и лихорадочных сплетен и редко поднимаются с фонового, второго плана на первый, образуя персонажа первого ранга (попытка Ставрогина, вылепляемого едва ли не против его воли персонажами второго ряда как собственную «большую» реализацию). Но существеннее другое: перемена их художественного статуса. Они более не «отрицательные» герои, они обладают интроспекцией, у них есть оправдание, есть «своя правда». Они знают себя: то есть они не побоялись посмотреть прямо на собственные свойства — и в этом смысле они неуязвимы («да, низок-с»). Достоевский продолжает пушкинский опыт со Скупым рыцарем и Сальери. Низким героям предоставлено слово, свое слово — а в словесности этого достаточно для оправдания. Последний антиморалистский вывод из этого откровения низа таков: плохие не окончательно плохи, и хорошие вовсе не хороши, в каждом из них есть «семя тли», уголок хаоса. Достоевский настаивает на хаотической бесформенности человека, упрощение которой — жалкая ложь.

«— Кто бы на его месте поступил иначе?

(т. е. не сподличал бы) — спрашивает племянник Лебедева.

— Как кто? — воскликнул князь Щ.».

Голос Достоевского в этом показательном диалоге явно не совпадает с голосом человека старой чести, посторонним в его сюжете, но и с голосом антропологического цинизма он также не совпадает. Достоевскому принадлежат обе реплики.

Эту проницательность к фундаментальной греховности человека более всего и связывают с именем Достоевского. И она находится у него в сложной связи со страданием, буквально затопляющим его мир — и вовсе не однозначным (ср. признание черта Ивана Карамазова о том, что страдание человеческое затмило ему величие мироздания, — или же слова самого Ивана, ставящего под вопрос культ страдания: «Будто чин есть такой — страдалец»). Страдание и злая мысль или насилие связаны, как в «Аду» Данте змея и тот, кого она жалит: они превращаются друг в друга. Страдание у Достоевского — это прежде всего провокация, как в Книге Иова. Для героев первого ряда, как Иван Карамазов, Раскольников, — это провокация чужого, общего страдания; для мелких героев — их собственное. В общем-то, это архифабула повествований Достоевского, в том числе и сюжета «Идиота», где Мышкин подвергается провокации страдания Настасьи Филипповны. Мы можем догадаться, что невозможность безгрешности в мире связана у Достоевского с невозможностью общего счастья: его взыскующий герой требует общего счастья не только в будущем: оно должно перекрыть и каждое страдание прошлого и причиненное им внутреннее зло (вопрос Ивана Карамазова, может ли мать убитого ребенка полюбить его убийцу). Достоевский думает о рае (или о Царстве Божием) всерьез: не как о компенсации «этой жизни», о втором по отношению к ней, но как о первом, как о единственной возможности нравственной жизни на земле.

И здесь мы переходим к другому расширению ландшафта человека по вертикали, не менее характерному для Достоевского: вверх, в область рая, или Царства Божия, или святости. В привычном поле классической литературы это тоже фантастический пейзаж. После Данте, уже начиная с Петрарки, мы более не встретим святого в качестве действующего лица литературного произведения и святости как некоторого реального измерения, некоторого дальнего камертона, по которому сверяется все прочее, некоторой реальной потребности человека (у Петрарки это уже долг).

Перейти на страницу:

Все книги серии Богословие культуры

И жизни новизна. Об искусстве, вере и обществе
И жизни новизна. Об искусстве, вере и обществе

На страницах книги Ольги Седаковой, выдающегося мыслителя современности, мы встречаемся с вдохновляющим взглядом поэта на христианство — и с любящим взглядом христианина на свободное человеческое творчество. Вслушиваясь в голоса как церковной, так и светской культуры — от Пастернака до митрополита Антония Сурожского, от Бонхеффера до Аверинцева, — Ольге Александровне неизменно удаётся расслышать и донести весть о высоком достоинстве человека и о единственной власти, к которой он всегда по-настоящему стремится, — власти счастья.В книгу вошли эссе о богословии творчества, непростых отношениях Церкви и современного постсоветского секулярного общества, а также о великих христианских свидетелях XX века. Завершает книгу эссе «Свет жизни. Заметки о православном мировосприятии».В качестве предисловия — очерк Максима Калинина об удивительной встрече богословия творчества Ольги Седаковой и «естественного созерцания» в восточно-сирийской христианской мистической традиции.

Ольга Александровна Седакова

Прочее / Православие / Культура и искусство
Слово Божие и слово человеческое. Римские речи
Слово Божие и слово человеческое. Римские речи

Имя Сергея Сергеевича Аверинцева – ученого и мыслителя поистине необъятных масштабов – одно из самых значимых в отечественной культуре последних десятилетий. В настоящий сборник включены как ставшие классикой тексты, так и итоговые размышления последних лет жизни; просветительские выступления о русском православии и его особой ценности в мировом контексте, а также социально-политические очерки о состоянии христианской культуры в современном секулярном мире.Важное место в выступлениях в последние годы жизни ученого занимали размышления о глубинной взаимосвязи русской и европейской культур, о созидании пространства встречи и диалога и возвращении к объединяющим обе культуры христианским истокам.В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Пьерлука Адзаро , Сергей Сергеевич Аверинцев

Религиоведение / Религия / Эзотерика

Похожие книги

После банкета
После банкета

Немолодая, роскошная, независимая и непосредственная Кадзу, хозяйка ресторана, куда ходят политики-консерваторы, влюбляется в стареющего бывшего дипломата Ногути, утонченного сторонника реформ, и становится его женой. Что может пойти не так? Если бывший дипломат возвращается в политику, вняв призывам не самой популярной партии, – примерно все. Неразборчивость в средствах против моральной чистоты, верность мужу против верности принципам – когда политическое оборачивается личным, семья превращается в поле битвы, жертвой рискует стать любовь, а угроза потери независимости может оказаться страшнее грядущего одиночества.Юкио Мисима (1925–1970) – звезда литературы XX века, самый читаемый в мире японский автор, обладатель блистательного таланта, прославившийся как своими работами широчайшего диапазона и разнообразия жанров (романы, пьесы, рассказы, эссе), так и ошеломительной биографией (одержимость бодибилдингом, крайне правые политические взгляды, харакири после неудачной попытки монархического переворота). В «После банкета» (1960) Мисима хотел показать, как развивается, преображается, искажается и подрывается любовь под действием политики, и в японских политических и светских кругах публикация вызвала большой скандал. Бывший министр иностранных дел Хатиро Арита, узнавший в Ногути себя, подал на Мисиму в суд за нарушение права на частную жизнь, и этот процесс – первое в Японии дело о писательской свободе слова – Мисима проиграл, что, по мнению некоторых критиков, убило на корню злободневную японскую сатиру как жанр.Впервые на русском!

Юкио Мисима

Проза / Прочее / Зарубежная классика