Ильич посмотрел в оштукатуренную стену с таким выражением, словно смотрел неизмеримо далеко. Вздохнул и бережно переложил рыжую кошку с колен на койку, встал, прошелся по комнате. Но ходить было негде — всего три-четыре шага, — и снова сел и положил на колено Григорию легкую горячую руку.
— Знаете, товарищ Григорий, в девятьсот восьмом, когда мы попали из России в Швейцарию, у меня было очень тяжелое чувство. Да, да! Иногда думалось, что нет, не дожить до победы. А теперь верю: доживем! Война неизбежно перерастет в войну гражданскую.
— А вы считаете, что гражданская война приведет к победе революции? — неуверенно спросил Григорий.
— Конечно! Иначе не может быть!
Владимир Ильич снова встал, побарабанил пальцами но столу.
— Возникнет самый подходящий момент, чтобы направить штыки против буржуазии, — с силой и страстью сказал он. — Нам с вами следовало бы сейчас, товарищ Григорий, быть в России! — Не договорив, Ильич замолчал и сел. — Слыхали: нашу думскую пятерку засудили. И Бадаича, и Петровского, и других. Шагают теперь где-нибудь по этапам… Ах, боже мой, как все это некстати!.. А теперь рассказывайте о себе, о последних питерских впечатлениях. Мы ведь с Надюшей не были в Питере целую вечность! Соскучились — ужас! Увидишь во сне — и целый день места себе не находишь.
Григорий рассказывал о некоторых подробностях десятикратного разгрома Петербургского комитета в седьмом-девятом годах, а Владимир Ильич, не спуская с него глаз, слушал, иногда останавливая собеседника легким прикосновением руки к колену, к плечу. Владимира Ильича интересовало настроение рабочих и порядки на заводах, забастовки и локауты. Сколько зарабатывает рабочая семья, велик ли приток из деревень.
Он слушал, и глаза его то веселели, то наполнялись легкой задумчивой печалью, то вспыхивали искристым трепещущим блеском. Он с силой потирал лоб, смеялся, похлопывая себя ладонью по затылку.
— А мы тут воюем с оборонцами. Ведь даже Георгий Валентинович Плеханов поднялся на защиту отечества! О! Но мы дали им хороший урок в Циммервальде! — Вынув из кармана часы, Ильич глянул на циферблат и нахмурился: — Однако! Мне необходимо в библиотеку.
…И опять Григорий бродил об руку с Еленой по набережной озера и Лимматы, до боли в глазах вглядываясь в покрытые снегом вершины холмов, в легкие силуэты повисших над рекой мостов, в расцвеченное всеми красками, гаснущее небо, в плавно скользящие по глади воды силуэты белых и черных лебедей.
— Знаете, Лена, — сказал Григорий, прощаясь с девушкой, — у меня такое ощущение, словно я знаю вас тысячу лет, словно всегда и везде мы были рядом.
Лена на секунду опустила взгляд, но сейчас же снова посмотрела на спутника ясными и доверчивыми глазами:
— И у меня, Гриша, так же. Странно и хорошо на сердце как никогда.
28. И — ЛЮБОВЬ
Еще никогда Григорий не чувствовал себя таким счастливым, как в тот проведенный в швейцарской эмиграции год. Как будто неласковая судьба, пославшая ему столько испытаний, вдруг смилостивилась над ним и улыбнулась ему. Нет, он, конечно, и раньше не жаловался на свою долю; он сам выбрал ее и не желал для себя никакой другой. В год, предшествовавший аресту, в Питере, когда его ввели в состав Петербургского комитета и когда он по-настоящему почувствовал всю напряженность борьбы, он тоже был счастлив, но то было совсем другое счастье.
Сейчас ему временами даже становилось совестно своего нынешнего безмятежного счастья, — словно он отказался от борьбы, поступился самым дорогим, впервые полностью отдался во власть светлого, захватившего его чувства.
Он, конечно, знал, что это не так, что ему не в чем себя упрекнуть, знал, что в нужный момент он ни на секунду не задумается пожертвовать жизнью за дело, которому добровольно посвятил себя.
Но уж слишком казалось оно большим, слишком безмерным, его нынешнее счастье: частые, пусть коротенькие встречи с Ильичем, вечерние — до позднего поздна — прогулки с Еленой по берегу озера, перекрытого мостом дрожащего лунного света, по сонным, задумчивым улочкам, испещренным синими тенями. Блестели в перспективе улиц звезды, пронзали небо безжалостные шпили зданий, заложенных, может быть, еще во времена Священной Римской империи или в века владычества Кибуров…
Все здесь казалось чужим, не похожим на родную Россию — страничка из прочитанной в детстве сказки, — и все равно тянуло к себе, привораживало, заставляло останавливаться и смотреть, смотреть без конца.
Елена как-то сказала, что она испытывает примерно такое же чувство, — по ночам ей снятся то Варшава, то заснеженная Якутия, а проснувшись, она не может наглядеться на зажатую холмами малахитовую даль озера, на белоснежную пену водопадов и рек, прыгающих с горных круч.
— Это действительно как сказка, Гриша, — задумчиво говорила Елена, — а хочется, ой как хочется живой жизни! Все эти красоты запомнятся, лягут навсегда в память, но они не могут заменить нам нашу нищую, истерзанную Россию! Мы всегда будем ощущать ее несчастья, как раны, кровоточащие на нашем теле. Может быть, это выспренне сказано, но ведь это так, милый…