И через час Григорию пришлось отправиться в Замоскворечье, где положение казалось наиболее напряженным. Тамошний райком осаждали рабочие с Бромлея и Гартерта, с Михельсона и Голутвинской мануфактуры, а также «двинцы» — многих из них по освобождении из Бутырок поместили в Озерковском госпитале на Большой Татарской. Они требовали немедленного выступления, многие ссылались на слова Ленина о возможности начала восстания в Москве. Григорий пробыл здесь до утра и только на рассвете, воспользовавшись подвернувшейся попутной автомашиной, поехал в центр. Сидя рядом с шофером, с трудом раскрывая глаза, мутно, непонимающе смотрел на Москву-реку — она клубилась белым паром за чугунными перилами моста, по-осеннему неприветливая и холодная.
Домой, на Рождественский бульвар, он так и не добрался, — рано утром забылся зыбким сном в Моссовете, в комнатушке под лестницей, где висели на окне белые кисейные занавески и под столом валялась, видимо забытая кем-то из бывших губернаторских служанок, корзина с разноцветными мотками шерсти и спицами.
И снилось ему, что они с Еленой снова едут через голодную и унылую Германию и поют перед купе Владимира Ильича: «Скажи, о чем задумал, скажи, наш атаман…» И будто бы Владимир Ильич выходит из своего купе и, щурясь, спрашивает: «А вы помните, дорогая Инесса, слова Екатерины Второй? Эта дама была не так уж глупа, как это кажется на расстоянии. Она говорила, что, если хочешь спасти империю от посягательств народа, развяжи войну и подмени социальные устремления народа национальным чувством. Каково, сударыня? Чем не Талейран и не Бисмарк?»[4]
А потом Григорию снился Кларан и ночная прогулка с Еленой по набережной, и желто-синее сверкание огней в глуби озера, и почему-то стихи:
И будто бы — во сне — Елена тянулась к нему и спрашивала шепотом: «Наш Париж — это Москва? Да?» И он отвечал тоже шепотом: «Да!»
Виктор Ногин позвонил из Питера в двенадцатом часу утра. Почти сутки телефон до этого звонка молчал, и дежурившая в секретариате Дононова с лихорадочной торопливостью схватила трубку.
— Алло! Алло! Московский совет. Да, да… — Лихорадочно заблестевшими глазами она оглянулась на стоявших здесь Григория и Ведерникова и скороговоркой бросила — Питер. Ногин.
На подвернувшемся под руку клочке бумаги она записывала обрывки фраз и слов, а склонившиеся над столом читали это из-за ее плеча:
— «Сег… ночь… врк… занял… вокз… банк… телегр… занима… Зимн… двор… правит… будет… низлож… сег… пять… час… открыв… съезд… Ногин…»
Уронив все еще хрипевшую трубку телефонного аппарата, Дононова смотрела на Григория и Ведерникова сияющими глазами.
— Ну вот, свершилось! — твердо и громко сказал Ведерников, ни к кому не обращаясь и рассматривая исписанный торопливыми карандашными каракулями обрывок листа бумаги. — Товарищ Дононова, я полагаю, надо немедленно телефонировать во все райкомы, на крупные заводы. А нам, Григорий, в комитет!
Они выбежали на площадь. День, как и всю неделю, был серый, пасмурный, но перед памятником Скобелеву шумел голосами очередной митинг. Мальчишки карабкались на цоколь монумента. Оратор без шляпы, с развевающимися по ветру черными волосами, обхватив рукой чугунный столб светильника, захлебываясь, кричал о святой Руси, о долге русского человека.
— Опять меньшевик Исув надрывается, — бросил на ходу Ведерников. — Мало досталось ему вчера на митинге в Покровских казармах! Недостаточно трибуны в городской думе, — на каждом шагу распинается.
Озорно сверкнув глазами, Григорий рванулся в толпу и, растолкав людей, вскарабкался на подножие светильника. Обескураженный Исув замолчал, и Григорий крикнул во всю силу:
— Не верьте меньшевику, товарищи! В Питере мы победили!
Исув взмахнул обеими руками и повалился в толпу.