Кажется, в 76 году меня попросили пожить зиму на даче в Мамонтовке. Я там должен был одновременно выполнить сразу две обязанности. Всю зиму аккуратно топить печь и присматривать за молодой девушкой, Женечкой, которая, будучи лаборанткой, в химлаборатории, незадолго до этого совершила попытку самоубийства по неизвестной мне и по сию пору причине. Думаю, тут была какая-то неудачная любовь. Вряд ли что-нибудь другое.
Ну и был некоторый расчёт на то, что я как человек, в те годы с одной стороны известный своей пусть и относительной порядочностью, а с другой, как и положено тридцатилетнему здоровому парню сильной, склонностью к женскому полу, сумею в меру рассеять её сердечную ледяную тьму, не внося в личные отношения слишком серьёзных мотивов. Печку мы, конечно, топили вместе, и это занятие, заранее спланированное нашими попечителями, и полезное, и одновременно приятное, невинное, но и соблазнительное — близостью ладоней, локтей, коленей, лиц, глаз, нежных, вьющихся прядей волос, — естественно, очень должно было способствовать возникновению и развитию отношений требуемого уровня.
Я целый день стучал на машинке, она же с утра уезжала на работу, где за ней присматривали друзья, и возвращалась часам к семи. И я кормил её ужином, насколько был способен приготовить его для девушки восемнадцати лет. Помню, я почти ежедневно жарил мойву с варёной картошкой, а на десерт пряники покупал, такие твёрдые, как камень, чтоб их размачивать в сладком чае. Получалось очень вкусно. Её устраивал этот своеобразный рацион. Или она обманывала меня ложью во спасение, будучи девушкой воспитанной. Такие девушки бывают скрытны. Её жизнь в этих условиях, честно говоря, вовсе не была спокойной и безоблачной.
Он меня считала великим человеком по причине непрерывного стучания пишущей машинки и еженедельных визитов в Новую Деревню к о. Александру Меню. Я всегда возвращался от него с головой, набитой фантастической мешаниной всевозможных премудрых идей.
Личной жизни с ней у нас никакой не получилось, хотя жили мы в двух комнатах — одна дверь напротив другой и безо всяких замков. Но, как на зло, ко мне на эту уединённую дачу потянулась вереница женщин, ошибочно считавших, что я к уравновешенной семейной жизни человек очень подходящий, только ко мне нужно руки приложить. И, как только одна из этих дам убеждалась в своей ошибке, она исчезала. Тут же появлялась другая. А у Жени и без того была бессонница.
И вот посреди ночи, а ей в шесть вставать, из моей комнаты вдруг такие раздавались звуки и разговоры, которые ко сну никак её не могли расположить. Особенно там была одна молодая женщина, которая требовала, чтоб я её в моменты самых небесных полётов любви называл исключительно как-нибудь неприлично и даже более того. Мне трудно было отказать ей в такой малости. А некоторые просто сопровождали эти занятия громкими и не всегда мелодичными возгласами. И Жене, которая всё это прекрасно слышала всю ночь, насколько я понимаю, было очень горько. Потому что, если уж обязательно прикладывать к этой дурацкой голове чьи-то умелые и чистые руки, так её руки для этого годились не хуже, других, может и лучше — её руки действительно были чисты, хотя, может и недостаточно умелы.
Однажды в Воскресение я, как всегда, рано утром пошёл в Новую деревню. Оказалось, что о. Александр в этот день уехал в Москву, не служит, и никого нет. Я немного потоптался по морозу и пошёл обратно в Мамонтовку.
— Брат, постой! — меня догонял огромного роста, с бородой до пояса, ещё сосем не старый, а лет сорока пяти, человек в крепко подшитых валенках. Забавно было, что его вполне приличное, тёплое пальто с меховым воротником было подпоясано армейским ремнём. — Узнать мне надо. А тут, понимаешь, ни живой души.
Он говорил с сильным нажимом на «о».
— Мне сказали, что тут каждое Воскресение служба.
— Ну, я, приду домой, позвоню в Москву, узнаю, — сказал я.
— Брат, а где бы здесь переночевать? Что я буду делать в Москве целый день? У меня билет до Горького на завтра, на вечер.
Делать было нечего. Я пригласил его к себе. Когда мы вернулись, Женечка только что встала и мыла пол, как она это делала каждое Воскресение.
— Грех, девушка, в Воскресение полы-то мыть, — сказал этот человек, снимая шапку и крестясь на икону, которая, висела в углу. — На этот образ Пресвятой Богородицы и перекреститься-то не грех. Это старая икона. Ты, брат, держишься старой веры?
— Нет, по правде говоря. Да я и не знал, что икона такая старая. Это в смысле ещё до раскола?
— Во-во! До самого ещё Никонского раскола.
Я сходил в магазин, купил, хотя с деньгами у нас было туго, хорошей закуски и водки. Чай вскипел. И Женечка, которую я кое-как познакомил с гостем, которого звали Евдоким, накрыла что-то вроде праздничного стола.
— Господу помолимся! — провозгласил Евдоким. — Он стал читать молитвы и неторопливо, размеренно прочёл их несколько. Так что меня с мороза стало уже в сон кидать.