Война вроде, народ на фронте, а этим плевать на всё, даже военный патруль на станциях как-то к ним особо не пристаёт. Всю дорогу играют в карты, лаются друг с другом не по-людски – куда едут? откуда они такие? Проводник покричит на них, пригрозит ссадить раньше времени, а они смеются над стариком, говорят ему: «Тыкву спрячь. Рано на развод вышел». Тот и махнёт рукой, уберётся к себе в каморку рядом с тамбуром и туалетом. Становилось порою страшно, когда кто-нибудь из этой компании совал глаз в открытую дверь купе, особенно один шустрый, чёрненький, с редкозубой кривой улыбкой и болезненно дёргающейся щекой. Она отводила взгляд и смотрела на бесконечный лес, тянущийся за песчаной насыпью с рельсами, положенными на шпалы, вдыхала дым паровоза и те особые печальные запахи, которые только здесь и бывают, в этом шатком железнодорожном мирке, ненадёжном, как ненадёжна жизнь в жестокое военное время.
На стоянках шумная гоп-компания вываливала из вагона на волю и, если случалась станция, а не вынужденная остановка средь леса, сразу же ныряла в толпу и не появлялась, покуда состав не трогался. Тогда они запрыгивали на ходу, а после из их купе раздавались ржанье и споры, какая из всех росписей лучше – одесская, варшавская или ростовская.
Приближались к Ухте. По вагону, щекоча ноздри и дразня пустые животы пассажиров, из весёлого купе текли запахи американских консервов, чего-то сладкого с бражной примесью, густая папиросная горечь.
Мария дремала под стук колёс, проваливалась в короткий сон и тут же, как поплавок, выпрыгивала из сна наружу. Во сне она превращалась в птицу, но не понимала в какую – чувствовала давление воздуха на оперённую плоскость крыльев и собственную лёгкость и силу, которой ей не хватало в яви. Она летела вдоль железнодорожного полотна, низко, наравне с поездом, и видела в окне вагона себя. Только не ту, сегодняшнюю, с потерянным чувством радости, а, наверное, вчерашнюю, молодую, или, может быть, завтрашнюю, счастливую от встречи, чаемой в скором будущем.
Поезд спешил вперёд, птица летела рядом. Мудрая птица думала, глядя на крутящиеся колёса, что чем медленнее она живёт, тем скорее приближается к смерти. Ведь скорость движения к смерти зависит от течения жизни – чем медленней и скупее жизнь, чем слабее работа крыльев, чем реже она даёт тепла нуждающимся в её тепле, тем ближе чёрная яма, в которую проваливаешься когда-нибудь.
Глядя на женщину в окне поезда, птица размышляла о человеке: чем это нелетучее существо связано с небом, с миром. Болью в первую очередь – от пуповины, которую перерезают в детстве, до предсмертной корчи в момент кончины. «Боль, – думала птица, – то самое связующее звено между землёй и небом. Самоубийство – бритва, петля – боль физическая, которую человек нормальный перенести не в силах. Боль – их ответ за грех, за жизнь, ненужно прожитую. Для святых – переход безбольный. Людям грешным – боль и мучения».
Справа в частоколе деревьев, обвеваемых паровозным дымом, уже сгущалась предвечерняя тьма, а за оконной рамой вагона света не было, экономили. Птица, или не птица, бисеринами холодных глаз видела, как к двери купе, где ехало её сновидение, подходит кто-то грубый, нелепый и будит женщину дурацким куплетом:
Мария вынырнула из сна, а может, продолжала быть в нём, только сон был уже другой, в таком сне не хотелось жить, в таких снах, говорила ей мама в детстве, водятся скользкие уховёртки, они заползают в ухо, прогрызают ход тебе в голову и откладывают в мозгу личинки. И после ты делаешься старухой.
В открытой двери купе стоял тот самый, нахальный, смотрел на неё с улыбочкой и облизывал языком губы. Немой, её сосед по купе, заёрзал задницей по сиденью, вынул из кармана очки и нацепил их на лисий нос. Очки были ржавые, как селёдка, которую в голый год выдавали в застуженном Петрограде. Немой стал похож на Троцкого, каким его рисуют на карикатурах. Троцкого она видела пару раз.
Отпев про паровоз и колёса, шустрый сказал немому:
– Чудо, место ослободи, я к даме.
Немой, что без дара речи трясся в поезде которые сутки, приподнял заржавленные очки, посмотрел на шустрого из-под них, и у него прорезался голос:
– Я – Шохин-Ворохин-Василий-Сукин стояла звезда Стрелец до пупа человек от пупа же конь по всему подобию…
Мария попыталась понять его восставшую из немоты речь, но смысл прозвучавшей фразы ускользал, как из руки угорь.
Шустрый, заполонивший вход, выкатил глаза на её соседа. Слева и справа от его головы, как у сказочного Змея Горыныча, повырастали новые головы вместо срубленных мысленно её заговорившим попутчиком. Одна, лысая, яйцом, сказала, растягивая слова:
– Фа-а-нерку ему пра-а-бить по па-а-ня-а-тиям!
– Всечь в бубен! – сказала другая, рыжая, с проплешинами, как у драного по весне лиса.
Мария сидела ни жива ни мертва, как пробкой запертая в сосуде купе навязчивыми соседями. Чёрный посмотрел на неё, подмигнул и осклабился. Потом нацелил глаз на немого.