– Вот, Стёпа, – удручённо развёл руками предреперткома, – какая теперь поэзия. Нет, я тоже не ангел, всякое приходилось писать. «Сказ про газ», «Балладу о каучуке». Даже «Песнь про сифилис» как-то сочинил по заказу. «Песнь», не что-нибудь, ты только представь! Помнишь наши споры о красоте? «Мир спасёт красота», то-сё? Не знаю, как ты, а я считаю, что всему нашему былому прекраснодушию грош цена. Мир, если что-то его и спасёт, – только не красота! Наоборот, красота мир погубит. – Оловянный глаз говорившего был уже далеко от Солнца, где-то за орбитой Плутона, где уж точно никакой красоты – ни Джоконды, ни Венеры Милосской, – один вакуум и галактический холод. – Красота – оболочка, видимость. Вот иду я по летней роще, красиво, на душе благостно. А пригляжусь внимательно – на ветках удавленники висят. Или смотрю я на реку, гладь серебряная, покой. А под гладью, на дне, – утопленники, раки их, мёртвых, гложут. Про землю не говорю. Копни её в любом месте – всюду кости, везде покойники…
Гнедич-Остапенко, будто в трансе, будто вещал со сцены, не кончал свой затянувшийся монолог. Степан Дмитриевич подумал грустно: «А ведь это он сам с собой, это он себя убеждает в верности своих утверждений, и слушатель здесь не я, случайно оказавшийся в лагере, слушатель сам несчастный, перепробовавший в жизни все „измы“ – от символизма до реализма, того, что с приставкой „соц“, – и разуверившийся во всём на свете». Отчего-то было ему не жаль этого разуверившегося эстета. Даже примитивный стишок про Данко своей неискушённостью и наивностью тронул Степана Дмитриевича больше, чем все эти поэтические подробности с раками, пожирающими мертвецов.
«Жизнь идёт по странным законам, – заключил Степан Дмитриевич свою мысль. – Бывает, что человек хороший, а от себя отталкивает, как пружина. А есть люди откровенно плохие, но притягивающие к себе, как магнит. Впрочем, чёрт его знает, время человека меняет. И, – это он себе, – не суди, да не судим будешь… Не судим? – задумался вдруг. – Судим, ещё как судим. Судей во все времена хватает».
В мастерскую он вернулся разбитый.
Тимофей Васильевич Дымобыков в мастерской объявился рано. Оставил при входе бойца охраны, вошёл без стука, притворил за собой дверь.
Степан Дмитриевич работал над мрамором, подшлифовывал ручным инструментом награды на генеральском кителе.
– Мать честная! Сколько их у меня, даже не верится! – радостно удивился комдив, глянув на рукотворный иконостас, украшавший грудь его двойника. – Ока Городовиков сказал бы: «Ты теперь, Тимофей, как в танке, теперь тебя, Тимофей, никакая пуля не возьмёт, отскочит, как от брони». Помню, на даче у товарища Сталина на банкете по случаю героического дрейфа экспедиции Ивана Папанина Ока расплясался так, что переплясал всех – и Ворошилова, и Будённого. Иосиф Виссарионович, помню, похлопал тогда в ладоши и говорит: «Ока, тебе, когда ты пляшешь, никакой музыки не надо, у тебя на груди свой личный краснознамённый оркестр. Пора добавить в него ещё один инструмент, балалайку, лучше танцевать будешь». И добавил – медаль «За боевые заслуги». Что же, товарищ Рза, генерал-лейтенант Дымобыков по вашему приказанию прибыл, начинайте священнодействовать.
– Вольно, товарищ генерал-лейтенант, – отшутился художник. – Садитесь поближе к алтарю, начинаю.
Тимофей Васильевич уселся широким задом на крепкую скамью у стены, прислонившись затылком к дереву.
– Бумагу я тебе не принёс, было не до бумаги. Хохотуеву скажу, принесёт. – Он сместил взгляд к печке, увидел жёлтые ботинки, осклабился. – Ещё не надевал? Жмут или брезгуешь? Понимаю, русский сапог надёжнее, по любому говну пройдёт. Нет, союзники ребята хорошие, очень нам Америка помогает. Только… как бы это сказать культурно… сегодня она нам помогает, а завтра… Немцев тех же возьми. Тоже были наши друзья, вместе с нами по Северному морскому пути ходили, вместе измеряли глубины, а теперь их подводные лодки очень даже свободно теми самыми замерами пользуются, ходят в наши северные моря, топят наши корабли и конвои, даже до Оби добрались. Помнишь, я тебе говорил про баржу? – Он нахмурился. – Плюснин, гидрограф, такую мать, с фашистами спелся. Мы же с этим Плюсниным в Главном управлении Севморпути в Архангельске вместе обсуждали гидрографическую обстановку в районе Скважинки, почему давление воды на промысле скачет. И к нам он потом приезжал. Вежливый такой был, услужливый… Прикидывался, скотина…
Степан Дмитриевич водил карандашом по бумаге. Глаз его, цепкий, как объектив «Фотокора», ловил на лице модели мельчайшие колебания чувств, а рука, ведомая глазом, переносила эти мелочи на бумагу. В работе мелочей не бывает. Скорбная морщинка у рта, стремительный взлёт бровей, дрогнувшие от гнева веки расскажут о человеке больше, чем застывшая фотографическая улыбка, маска, неестественная и мёртвая, выдаваемая за реалистическое искусство.
– Слушай, я вдруг подумал: может, ты мне шрам на мраморе уберёшь? Раз с живого его нельзя, так хоть на статуе от него избавлюсь. Какого дьявола он там нужен?