Раввины Слуцкого – отклик на типажи Сельвинского. Если в более раннем стихотворении «Добрая, святая, белорукая…» он описывает евреев как «нацию ученых и портных», а в «Черта под чертою. Пропала оседлость…» дает мемориальный список слоев еврейства, уничтоженных катастрофой, то здесь его метонимический маркер еврейской цивилизации, раввины, наиболее лаконичен и одновременно наиболее глубок, поскольку включает в себя библейское изречение и обещание израильтянам: «…а вы будете у Меня царством священников и народом святым» (Исх. 19: 6). По словам Фридмана, «“народ святой”… означает, что Израиль [действительно] станет святым, если народ будет жить той жизнью, которой требует от него священный завет» [Friedman 2001: 232]. В то время как взгляд Сельвинского на катастрофу уничижает иудаизм, поскольку «взрывались [его] псалмы и поверья», Слуцкий подтверждает святость религии и, соответственно, приходит к совершенно иному пониманию взаимоотношений между поэзией и невыразимым ужасом холокоста.
В обоих стихотворениях ставится один и тот же вопрос: «Как говорить о еврейской катастрофе так, чтобы она стала частью русского литературного кода?» Сельвинский отвечает на него, возвращаясь к своим конструктивистским основам и заимствуя образы у Есенина; Слуцкий обращается к языку трансплантации и герменевтического перевода. Он поет песнь о катастрофе, используя древние русские архетипы (вспомним схожее использование «шелков» в «Черта под чертою. Пропала оседлость…»), в итоге придавая стихотворению библейскую интонацию. Параллелизм между «раввины» и «равнины» – парономастичен. Шраер отмечает это, когда пишет: «Только поэт милостью Божьей мог услышать в парономастическом столкновении рифмующейся пары “раввины” и “равнины” двойную трагедию советского еврейства». Вне всякого сомнения, Слуцкий здесь размышляет не только о трагедии советского еврейства, но и об уничтожении еврейской цивилизации как таковой. Что примечательно, он использует для этого языковые инструменты и поэтические традиции, которые имеются в его распоряжении. Повторим, парономастический параллелизм – одно из основных свойств поэзии Слуцкого, связывающее его, через Хлебникова и, что в данном случае важно, Сельвинского, с библейскими приемами[283]
. А значит, «Раввины вышли на равнины…» – это не просто параболическая фраза, но в буквальном смысле первая встреча «раввинов» (перевод ивритскогоДействительно, как отмечает Эпштейн, «национальному пейзажу принадлежит исключительно важная, во многом – центральная и организующая роль в русской поэзии» [Эпштейн 2007: 171]. Равнина – неотъемлемая и важнейшая часть этого пейзажа, как в классической, так и в современной русской поэзии. Слуцкий знал, что Сельвинский поймет и оценит его замысел. Равич метко подметил: «Стих Сельвинского в значительной степени стал синтезом всего процесса развития русского стиха». Стих Сельвинского вскрывает исторические пласты русского языка; тонический размер, которым он постоянно пользуется, привносит в его произведения интонацию русской народной поэзии и былины. Именно былины он пытается воспроизводить в своих пространных исторических поэмах. Слуцкий на лирическом пространстве восьми строк также создает былину. Раввины выходят на равнины, подобно героям былин. Более того, анализируя «Кандаву» Сельвинского, Мурав отмечает «парономазию» как один из самых ярких приемов, которые «служат для того, чтобы зафиксировать место действия кошмарного сна поэта: лагерь смерти; они пригвождают поэта именно к этой точке на карте и ни к какой другой»: «Так если есть “пейзаж души”, / где можно бы его изобразить, – / отметьте на моей: “Майданек”». «Раввины» и «равнины» представляют собой блистательный пример парономазии.