Абстрактное символическое соположение поэзии и моря – признак романтического воображения (пушкинское «К морю») [Пушкин 1959–1962, 2: 36], этот прием подхватили и модернисты («Тема с вариациями» Пастернака) [Пастернак 1989–1992, 1: 183]. Слуцкий конкретизирует его, лишает метафоричности («метафора к моей строке нейдет»)[153]
и глянца, превращая в то, что Мандельштам в статье «О природе слова» называет «утварью» и «словесным представлением» [Мандельштам 2009–2011, 1: 227]. Формулировка «поэзии море» в таком виде в русской поэзии встречаются всего один раз – здесь, у Слуцкого. Она напоминает традиционное раввинистическое понятие «море Талмуда», которое вбирает в себя весь корпус священных комментариев иудаизма. Слуцкий переводит его в свою русскую поэтическую идиому, насыщая особым метапоэтическим смыслом, отсылающим к священным опорным текстам. «Слава» Слуцкого плывет по морю поэзии, преодолевает простор, который зачастую враждебен его проекту библейской трансплантации. Многочисленные лошади в трюме (Слуцкий, по библейской традиции, использует числа в символическом смысле) – сокрытый компонент этой славы: его слова. В эмблематическом смысле они складываются в остров, отдельное пространство, тем самым подчеркивая территориальную составляющую поэтики Слуцкого.После взрыва корабль начинает тонуть, но остается ощущение, что он все же достигнет берега. Можно проследить общность между «Лошадями в океане» и «Я строю на песке, а тот песок…», написанными примерно в одно время. В этом смысле корабль служит параллелью к распавшейся скале второго стихотворения: он достигнет не суши, а зыбучих песков, представляющих поверхность историографического, герменевтического и метапоэтического пространства Слуцкого – его метафизического и лингвистического поля боя, где повсюду опасность, кризис и потенциальное благословение. Здесь принципиально то, что лошадей поэт с собой не берет. Подобно Моисею, образ которого краеуголен в «Я строю на песке, а тот песок…», они земли не достигнут. В этом, как будет показано ниже, и заключена вся скрытая суть стихотворения. Лошади прыгают в воду, ненадолго одолевают ее и, словно Иов, протестуют на пороге гибели. Строки «Вдруг заржали кони, возражая / Тем, кто в океане их топил» совершенно гениальны: «возр
ажая» (человеческое действие) зеркальным образом отражается в «заржали» (лошадиный язык). Соответственно, самой звукописью поэт сообщает лошадям супраанималистическое свойство – душу и язык. Удивительно и то, что среди тех, кто их топит, присутствует сам стихотворец, позволивший собственному созданию умереть. В стихотворении Слуцкого «Чрезвычайность поэзии» раскрыта метапоэтическая сущность лошадей. Там говорится:Здесь, опять же, поэзия в буквальном смысле превращается в море. Лошади, дерзающие считать необоримый океан рекой, и представляются этим «кем-нибудь другим», которому удается достичь пределов смысла существования, да и пределов в целом: дна океана.
Лошади Слуцкого – не романтические скакуны (в соответствии с лирической традицией русской поэзии, он использует более прозаичное «лошади» вместо «кони»), однако они явно выходят за пределы бытописания, беря на себя функцию архивных материалов для его мемориальных проектов. Не случайно, что в творчестве Слуцкого лошади – почти в духе Толстого (вспомним лошадей в батальных сценах из «Войны и мира») – несут в себе приметы уничтожения. В отчаянном стихотворении-воззвании «Говорит Фома» речь идет про лошадей «Суровых, серьезных, почти что важных / Гнедых, караковых и буланых»; они «умирали… не сразу» во время голода на Украине в 1932–1933 годах, устроенного сталинским режимом [Слуцкий 1991b, 1: 146–147][155]
. Стихотворение «Лошади в океане» было написано в 1951-м, в разгар официальной антисемитской кампании, и оно стоит рядом с «зимним» циклом Слуцкого. Отсюда важность того, что оно посвящено Эренбургу, главному на тот момент собеседнику Слуцкого. Что примечательно, с лошадями у Слуцкого связывается и образ Кульчицкого, который «искал не славу, а слова» и был рожден «пасть на скалы океана» [Слуцкий 1991b, 1: 156–157].