Чудно́ скроен и сшит этот свет. Сегодня человек наверху, завтра — внизу. И каждая ночь жереба, только не знаешь — чем. А утром слышишь, как глашатай кричит — у того-то и того-то погасла свеча жизни. И сколько еще в этой убогой Виленице переменится директоров и начальников, боже правый, и найдется ли среди них хоть один, кто просидит хотя бы пятилетку у государственной кормушки! И долго ли нас здесь продержат? Не дали вздремнуть после обеда, а мне грош цена, ежели я не сосну, грош цена, и все тут!
Светозар Светозаревич, третий завмаг, которого сегодня не склоняют.
Румяный гражданин в расцвете сил, брат двух погибших партизан, он выполняет двенадцать общественных нагрузок, начиная с секретаря общества «Друзья детей» и кончая председателем добровольного общества пожарников. Чистое воплощение здоровья. Счет дружбе не мешает. Уважение каждому, кредит — никому. «Добрый день!» — и председателю и живодеру Смайлу.
И сон, полный конструктивных сновидений.
Профиль его не говорит ни о чем. Он знает порядок и терпеливо ждет, когда ему дадут слово.
Так молчание рисует характеры.
Те, кого сегодня склоняют, прячут лица. Их молчание совсем иного свойства.
Малинка повернулась правой щекой. Потом — левой. Ищет меня. Я согнулся — будто под тяжестью проблем. Не нашла. Как только затылок ее успокоился, я встал и, ввинчиваясь в плотные ряды тел, выбрался из зала.
Первого часового у двери больницы, санитара Муйо, я подкупил блоком «Моравы». Утинообразной санитарке с засученными рукавами и с галунами вздувшихся вен на ногах — послал нежнейший взгляд. Она старая, я старый. Наше поколение всегда договорится. Где глазами, где усами. Можно и не сразу. Главное, мы поняли друг друга. Подождем удобного случая. Она пропустила, задев меня боком. И тут же взглядом обвинила в настырности. Старая гвардия!
В три прыжка я одолел лестницу.
Ибрагим в больничной пижаме, по-турецки сидит на кровати. Ступни по-прежнему в бинтах, но слой их заметно убавился. Увидев меня, он отложил книгу и протянул ко мне обе руки. Право, он краше молодого месяца среди звездных гирлянд.
— Здравствуй, товарищ дядя!
Я сунул под подушку гостинцы и сел напротив него. Потом пощупал ему икры и опавшие отеки на лодыжках.
— Для иноходи в самый раз! — сказал Ибрагим и залился смехом.
— Не понял.
— Знаешь, у Мурадифа была одна лошадка — серая в яблоках. Он, бывало, подойдет к ней, пощупает над копытом и скажет: «Для иноходи в самый раз!» От него и пошло по селу — ухватит парень девушку за ногу и кричит: «Для иноходи в самый раз!» Вот и я вспомнил…
— Из Фрковичей никто не приходил?
— Нет. А кому приходить-то?
— Если кто придет, гони прочь… Скажи: если тут же не уберется, я сделаю из него лепешку.
— Не беспокойся, у меня есть перочинный нож.
— Гм! Лучше его не трогай, а то хлопот не оберешься. Ну а как дела с чтением? Вижу — растешь…
Ибрагим схватил открытую книгу и равнодушно пихнул ее в ящик тумбочки.
— Знаешь, принеси мне, если можешь, что-нибудь другое. Здесь все одни киски да мышки. Медвежата и зайчата. А я в Фрковичах ни разу не видел таких кошек, медвежат и зайчат. У соседа был огромный кот. Он крал у Мурадифа цыплят. А мне за каждого цыпленка — колом по спине. Обозлился я, подкараулил его утречком, посадил в мешок, привязал камень и в омут. И часок-другой посидел, пока котина не остыл. А что до медведя, и сам знаешь…
Я как-то не обратил внимания, кто еще лежит в палате. Вдруг в тишине из-под одеяла послышался кашель… Ибрагим шепотом объяснил мне, что тут уже два дня как привезли крестьян — соседей из Дураковичей. Подрались из-за сливы. Оба покрылись с головой и даже носа не высовывают, чтоб не видеть друг друга. Не то — опять кулаки в ход пустят. Вечером один встает и до полуночи курит. Ровно в двенадцать начинает кашлять второй. Тогда первый ложится, а второй встает. Сходит в уборную, сядет и курит до зари. Это его время. Такой у них молчаливый уговор.
В коридоре рыкнул доктор, обозвав кого-то ослом. К счастью, к нам не зашел. Я, как у нас повелось, попрощался с Ибрагимом за руку и вихрем слетел с лестницы. Перчатки в левой руке — элегантнее самого доктора. Из приемного покоя вышла докторша, хлопая по ноге измятым кровавым фартуком.
— Опять ты? — спросила она, выкатив на меня глетчеры своих глаз.
— Целую ручки!
— Пошел вон!
— Кланяюсь, мадмуазель докторша! Можно вас спросить?
— Я сказала — пошел вон!
— Пожалуйста, ухожу! До свидания, мадмуазель докторша!
— Идиот!
Элегантностью я превзошел любого преуспевающего служащего в городе. Со своими манерами и несколькими «целую ручки» я дам фору любому продавцу на Теразиях.
А эта докторша на меня ноль внимания, а вот гунь и опанки ее не трогают. Не пойму я ее. Неужели это профессия из сентиментальной девицы сделала унтера? Или чувство показного равноправия с мужчиной мстит за какие-то давние невысказанные муки? Или жернова жизни оставили в ней одну только злобность?