Тогда я могла его бросить. Теоретически. Но не бросила. А вместо этого превратила свое лицо в маску, остановила кровь в жилах, так что холод разлился по телу. В утешение я создала себе собственный мир и переселилась туда. Всякий раз, когда звонил телефон, я надеялась, что это Торстен. Каждый день, выходя из дому на работу, я надеялась, что Торстен ждет меня там, снаружи. Каждую ночь, ложась спать одна, я протягивала руку в темноту, ища его руку. И порой казалось, что я нахожу ее.
Тогда же я начала презирать Сверкера, его сентиментальность, его слезы, его банальные разглагольствования о любви. Это не подлинные чувства, а цветистые подделки. Если бы он правда любил меня, то не обрывал бы, едва я открою рот, не отпихивал бы к кухонной раковине, когда бывал не в духе, не бросал бы одну в пустом доме — вечер за вечером, ночь за ночью.
Но я ничего не сказала и ничего не сделала. И не ушла.
Почему?
Потому что человек, лишенный себя самого, нуждается в другом человеке. Каком-никаком.
Торстен делает короткую паузу перед последней фразой и произносит, понизив голос: «Теперь мы знали, что никогда не будем свободны. Мы стали узниками друг друга».
Я вцепляюсь в руль. Ага. Он помнит свадьбу и ту прогулку к озеру.
— Предатель, — говорю я вслух. — И ворюга!
Дамочка в джемпере и с жемчужной ниткой тут как тут.
«Это была последняя часть…»
Я выключаю радио и вцепляюсь в руль еще крепче. Пора искать мотель.
возможное анкетирование
Я отвечу только на условиях анонимности. Но в таком случае…
Да, все произошло в тот Мидсоммар, а именно — когда Сверкер вошел в кухню. Все остальные танцевали, а я зашла в дом — поставить еще кофе. И прилегла на диван — пока он варился. И вдруг Сверкер встал надо мной, наклонился и стал целовать. Долго. Крепко. Я никогда не испытывала ничего подобного, это было как соло на флейте у меня между ног. Звучит смешно, конечно, но ощущение именно такое.
Наверное, все произошло, когда я впервые пришел в Музей современного искусства и увидел козла Раушенберга.[50] Было мне лет четырнадцать.
Маман решила, что имеется в виду автомобильная авария, а папка прямо взбеленился, потому что дома у нас на стенках висели одни лоси контражур и всякое такое. Но все понял правильно и с того дня уже знал, чем стану заниматься.
Я оперирую не словами — пишу ли я, говорю или думаю. А чем, я и сам не понимаю. Что это?
Спроси меня десять лет назад, я точно знаю, что ответил бы: это — мгновение, когда половые губы приоткрываются и пускают тебя внутрь. Оно прекрасней, чем оргазм. Несравнимо. Потому что это лишь начало, и впереди — бесконечность.
А сегодня? Ничего. Только спать и, быть может, видеть сны.
Не знаю. А впрочем, наверно, когда я, стоя на кухне, услышала по радио, какой приговор МэриМари вынес суд первой инстанции. Пожизненный срок. Но суд второй инстанции положил конец моей радости. Сама я получила двадцать пять тысяч компенсации. За зверское убийство родного брата. Именно так. За зверское убийство. Будем называть вещи своими именами.
Когда я ушла из дома утром Мидсоммара после выпускного. Фантастика. Лил дождь, но я не замечала. Я была свободна. И уже тогда знала, что никогда не вернусь.
Дальше тот денек не сказать чтобы заладился. Тем не менее я не раскаивалась. Я вообще ни о чем никогда не жалела.
Свадьба. Так следовало бы сказать. Или тот день, когда родился Габриэль. Хотя на самом деле первое, что приходит в голову — день, когда я впервые приехал навестить Анну, то мгновение, когда я увидел: она стоит и ждет меня на перроне.
Лучше этого не будет уже ничего. Что ж, такова жизнь!
в бегах
Лучше бы я была Мари.
И Сверкер был бы мертв, а я бы вышла из тюрьмы. И ехала бы теперь на машине прочь. Или возвращалась домой. Как посмотреть.
Но если есть я, значит, Мари нет. Она — только мысль. Причем мысль довольно дурацкая, ведь захоти я и в самом деле выдумать себе альтернативную жизнь, уж я бы приправила ее разными утешительными штуками. Любовью. Доверием и искренностью, сыновьями и дочерьми, чудесными лекарствами и сенсационными научными открытиями. Но беда в том, что я сама в это не смогу поверить. Так, как верю в Мари. Я — это она, а она — это я, и только миг отделяет нас друг от друга.
Но я, собственно, думаю не о Мари. Она у меня в голове только ради того, чтобы не думать о Сверкере. О крике Сверкера. О причине его крика. И о том, как понимать эту причину.
Я ему омерзительна.
От этой мысли я зажмуриваюсь, но все равно заставляю себя снова прокручивать ее в голове. Я омерзительна Сверкеру. Он вида моего не выносит, не в состоянии находиться со мной в одной комнате, в одном доме, может, даже в одной и той же части света.